— Который там час?
— Двенадцатый.
— Дождь идет?
— Маленький. Совсем маленький.
— Ладно, — сказал Геннадий. — Я оденусь.
Малютка деликатно вышел. Геннадий поднялся, и они отправились к Цыцаркину.
Дождь в самом деле притих, но продолжал идти. У Малютки оказался зонтик; еще на лестнице он предложил его Геннадию:
— Желаете?
— Давайте, — милостиво согласился Геннадий, хотя на нем был непромокаемый плащ, а на Малютке вполне промокаемое суконное пальтишко.
Цыцаркин обитал в тихой улочке, в первом этаже кирпичного двухэтажного дома. Ставни его двух окон были закрыты; на улицу доносилось приглушенное пение патефона. Малютка сказал:
— Стукните в окно, — ему самому было не дотянуться.
Геннадий стукнул. В темноте, шлепая по лужам, подошли к низкому каменному крыльцу. Дверь сейчас же открылась. Открывший не сказал ни слова и был едва различим в неосвещенном тамбуре передней, но по густому запаху парикмахерской Геннадий догадался, что это Изумрудов. Все втроем прошли в комнату Цыцаркина. Там страстно заливался патефон: «Лобзай меня, твои лобзанья мне слаще мирра и вина». Цыцаркин в фланелевой пижаме, с повязанным горлом, сидел возле патефона и сосредоточенно слушал, упершись руками в расставленные колени.
— А! С приездом! — рассеянно сказал он, взглянув на Геннадия мельком, и дослушал романс до конца. Геннадий обиделся и решил дать понять, что Цыцаркин никаких особенных не оказал ему благодеяний и что Геннадию не из-за чего изливаться перед ним в благодарности. Цыцаркин остановил пластинку и обратился к нему.
— Темпераментно поет мадам, — заметил он. — Я бы тебе продемонстрировал мои новинки, но уже двенадцать, соседи спать хотят, надо соблюдать законы общежития. И, кроме того, есть разговор. Снимай мантель, садись ближе. Как съездил? Отдохнул? Выглядишь хорошо.
— Где там хорошо, я ведь как ехал… — начал Геннадий.
Цыцаркин перебил:
— Хорошо, отлично выглядишь. Побед, наверно, одержал неисчислимое количество. Молодец, красавец. Люблю этого молодца, — сказал он, обернувшись к Малютке и Изумрудову, и погладил Геннадия по плечу. — Вы еще увидите, какой он молодец.
Изумрудов сидел в кресле, расфранченный, мягкий и благоуханный, как прошлый раз, летом, когда они тут выпивали. Малютка смиренно присел у двери на краешке стула, сжавшись и подхватив себя руками под локти. Выпивки и закуски не было видно.
— Отлично, отлично все, — кротко и ласково говорил Цыцаркин. — Все хорошо, прекрасная маркиза… Съездил, Геня, теперь поработать требуется, не все, мальчик, гулять, надо и потрудиться…
— Послезавтра выйду, я с дороги разбитый весь, — сказал Геннадий, недовольный, что уж и Цыцаркин взялся его поучать. Цыцаркин вновь перебил, не дослушав про дорогу:
— Работа предстоит. Надо выполнить одно общественное дело, три человека требуются, ну, мы так наметили, что один человек — это будешь ты.
— Что за дело? — спросил Геннадий без охоты — общественные дела его не манили.
Цыцаркин встал и принялся ходить по комнате, шаркая войлочными подошвами разношенных туфель.
— Видишь, Геня, — заговорил он тихо и внушительно, — есть на свете великая вещь — законы товарищества! Человек, который исполняет законы товарищества, этот человек не пропадет ни при каких обстоятельствах. И наоборот: если человек манкирует законами товарищества, то пропадет рано или поздно; ничто его не спасет; он может изловчиться отсрочку получить, умеючи, но рано или поздно Немезида его настигнет. Доведись до кого хочешь: я бы, скажу откровенно, давно пропал, если б не товарищество, вот откровенно тебе говорю. Человек крепок товариществом. Ты, Геня, молодой, не все еще постиг своим незрелым опытом, так послушай, что тебе искренний твой друг говорит: пропадешь без товарищества!
Он умолк и, остановившись, пытливо заглянул Геннадию в лицо.
— О каком вы товариществе говорите? — спросил Геннадий, зевая слушавший его туманную речь.
— Еще герои древности, — сказал Цыцаркин, — шли на жертвы во имя товарищества, ты ведь знаком с мифологией несколько?
— Вы ближе к делу, — сказал Геннадий. — Какая там мифология в первом часу ночи. Я измучился за дорогу как черт.
— Ну, ближе к делу, так ближе к делу, — согласился Цыцаркин. — Такая история: требуется принести жертву на алтарь товарищества. Я не буду говорить — малую жертву. Нет: значительную жертву. Поскольку она значительная, постольку и вознаграждена будет надлежащим образом; и поскольку она будет вознаграждена надлежащим образом, постольку ты через несколько лет выйдешь вполне самостоятельным человеком, катай тогда в Батуми и в Сухуми и куда хочешь. Вот, вчерне, суть.
— Ничего не понимаю, — сказал Геннадий. — Вы яснее.
Ясно было только то, что он всерьез зачем-то нужен Цыцаркину. Тем лучше, он возьмет у Цыцаркина не триста, а пятьсот. А может, такой случай, что можно взять и больше?.. «Э, нет! Что-то уж очень эти типы смотрят… серьезно. Как бы тут уголовщиной не пахло. На уголовщину меня не поймаете. Я согласен только без уголовщины, с уголовщиной мне не надо, обойдусь без вашей помощи, Зина что-нибудь придумает…»
— Еще яснее! Давай еще яснее. Ясность — самое главное; это ты прав. С ясностью, так сказать, крепче нервы и ближе цель. Я всегда предпочту ясность. И Изумрудов любит, чтоб коротко и ясно. Не говоря уже о Малютке, Малютка всегда горой стоял за ясность. Ну, что без ясности? — Цыцаркин даже руками развел. — Плохо без ясности. Ясность — альфа и омега деловых взаимоотношений.
Так он разглагольствовал вполголоса, похаживая по комнате, шаркая туфлями, речь его оставалась невнятной, как будто лишенной смысла, но Геннадий настораживался все больше… Слишком необычны были для Цыцаркина такие длинные, бессмысленные речи; слишком мрачными становились лица Изумрудова и Малютки; слишком неподвижно сидели Изумрудов и Малютка на своих местах — будто застыли… Во всем этом была какая-то зловещая значительность, которую Геннадий ощущал при всем своем легкомыслии. А Цыцаркин ходил и говорил тихим голосом, речь его петляла, петли ложились туже и туже:
— …Где достаточно пострадать троим, зачем должны страдать тридцать? Закон товарищества против того, чтоб страдали тридцать, где достаточно пострадать троим… Страдают тридцать — нехорошо всем тридцати, а страдают трое — нехорошо только троим, и то нехорошо лишь относительно и на некоторый срок, потому что двадцать-то семь не пострадали! Двадцать-то семь живы-здоровы! Двадцать-то семь окажут троим пострадавшим поддержку! А как же! На то закон товарищества! Я же говорю — не пропадешь с товариществом! Ты сидишь, а тебе жалованье идет ежемесячно, согласно постановлению товарищества! Ты вышел — одет и обут подобающим тебе образом, обеспечен материально, отношение к тебе самое чуткое, — а как же! А как же! На то товарищество!..
— …Страдание. Ведь это как понимать страдание. Антр-ну предрассудок. Привыкли люди пугать друг дружку словом «тюрьма». А что такое тюрьма? Учреждение. На современном этапе — вполне культурное. Обращение вежливое, санитарные условия и медобслуживание по требованиям передовой науки, так что при поддержке товарищества, имея средства, можно существовать божественно…
— …Маман до какой-то степени может быть полезной. Правда, практика показывает, что люди с положением в таких случаях сплошь и рядом отрекаются даже от близких родственников, но мать есть мать, возьми классические примеры… Будет землю рыть, чтобы добиться смягчения… При ее знакомствах…
— …Ты хочешь ясности. Правильно! Совершенно резонная твоя позиция! Я за ясность, и Малютка за ясность, и Изумрудов за ясность! Скажи, Изумрудов!
Изумрудов колыхнулся в кресле и распространил по комнате волны ароматов.
— Тысяча двести ежемесячно, — прошлепал он мягкими губами.
— Слышишь, Геня? Тысяча двести. Без вычетов и налогов.
— За десять лет — состояние, — вздохнул Изумрудов, томно подняв глаза к потолку.
— Именно! Именно! — тихо воскликнул Цыцаркин. — Ты подсчитай!
Геннадию было так дико, что он не обиделся и не оборвал их. Да что они, идиоты, что ли? Или его принимают за идиота? Сесть ни за что ни про что в тюрьму, чтобы покрыть чужие преступления! Ненормальные!.. Онемев от удивления, он слушал дальше, а Цыцаркин опять говорил, и все отчетливей обрисовывалось его бредовое предложение. «Однако! Здорово, видно, их прижали, если они пытаются купить такого безукоризненно честного человека, как я. Жест отчаяния: в такой, значит, попали переплет, что им уж терять нечего, выдают себя с головой…» Он пренебрежительно усмехнулся и встал.
— Глупости говорите, смешно слушать, — сказал он грубо и взял с вешалки у двери свой плащ. Больше ему нечего было делать в этой компании обезумевших жуликов.