— В воровстве, — кратко и беспощадно ответил Ряженцев. — Прочтите.
И, перейдя к столу, перебросил Чуркину докладную записку прокурора.
Чуркин взял бумаги, сколотые скрепкой, и стоя стал читать.
Он читал медленно и соображал плохо. Только физически ощущал непоправимую беду. Впоследствии ему казалось удивительным и ужасным, что он, друг Степана Борташевича, не возмутился словами Ряженцева, не швырнул бумаги обратно, не крикнул: «Клевета, не верю, не может быть!» Он поверил в беду сразу, еще не получив доказательств и даже не разобравшись толком, что за беда. Или он так верил Ряженцеву, или в то мгновение, как Ряженцев произнес свои страшные слова, какой-то второй, внутренний голос сказал Чуркину, что это может быть, что это правда, которую придется принять и перенести.
Прочел страницу. Написано было сжато, корректными словами информации. Готовился повернуть листок, когда со всей наглядностью до него дошел чудовищно постыдный смысл прочитанного, — ему стало тошно, он снова сел.
Дочитал и тихо положил бумаги на край стола.
Ряженцев сказал:
— Милиция убеждена, что сегодняшнее ночное дело тоже состряпано этой шайкой.
— Какое дело? — спросил Чуркин хрипло.
— Покушение на Куприянова.
— Как! — сказал Чуркин. — Что ты говоришь! Борташевич убил Куприянова?!
— Да нет, — сказал Ряженцев с отвращением. — Борташевич у них играл особую роль… Ты же читал. Покровитель с партбилетом в кармане. Дошло до тебя? Грабили и государство, и потребителей, то есть народ. А он покрывал…
Ряженцев подошел к столу и сел на свое место.
— Я первый, — сказал он, тяжело опустив большую светловолосую голову, — несу ответ за то, что дал негодяю обманывать партию: не всмотрелся в его жизнь, не распознал ложь… Но ты, Кирилл? Ты же там бывал…
— Да разве можно было подумать!.. — с отчаянием сказал Чуркин, осекся, покраснел до сизо-свекольного цвета и так же быстро побледнел, стал серым и старым. — Ты и меня подозреваешь? — спросил он прямо.
Рука его с папиросой, лежавшая на столе, задрожала, и, чтобы скрыть дрожь, он скомкал папиросу и зажал в кулаке.
И Ряженцев начал краснеть. Его широкое лицо под светлыми, прямыми, гладко зачесанными волосами медленно наливалось краской. Рот был сжат казалось, Ряженцев молчит, чтобы не сказать лишнее.
— Если бы я тебя подозревал, — сказал он, не сдержавшись, тихо и страстно, — как ты думаешь — я бы так с тобой сейчас разговаривал?! Я не мог бы с тобой так разговаривать! Не вздумай истерику закатить, председатель горсовета, не к лицу это нам с тобой!.. Но все-таки помни, что ты дал мерзавцу себя провести! Помни, что какие-то голоса обязательно скажут: «Один приятель за решеткой, а другой возглавляет в Энске советскую власть». Не любит народ таких промахов!
Чуркин поднялся, отошел к окну и стал к Ряженцеву спиной. Он не мог бы сейчас выйти из кабинета… Знакомый робкий вскрик паровоза донесся с улицы. Это проходила мимо городского парка «овечка», таща вагоны на ремонтный завод «Красная заря». На мгновение душа Чуркина отозвалась на этот призыв привычной досадой и привычной заботой: «Ах, черти, и когда я их заставлю убрать отсюда это безобразие!» Но сейчас же он вспомнил о главном — о том, что человек, которого он много лет любил и в которого верил, умер для него — хуже чем умер…
…Чуркин вышел из горкома на площадь Коммуны. Потеплело; дождь моросил мелкий. И этот мягкий, прихмуренный денек, и тихий несердитый дождь, и тысячи раз виданные, спокойные линии домов вокруг площади показались Чуркину мрачными и трагическими, как знамение происшедшей с ним катастрофы. Он вспомнил, как несколько месяцев назад они вышли из этого подъезда вместе с Борташевичем, это было, когда исключали проходимца Редьковского, Борташевич хорошо говорил на заседании. «Как он мог так лгать! Как может человек так лгать! — с мукой и омерзением думал Чуркин; душа его кровоточила. — Партии лгал, людям всем лгал… семье… Семья, семья!» Ему представилась Надежда Петровна, он по-новому увидел ее нарисованные брови и закрытый рот, произносящий «гум, гум, гум», увидел маску вместо лица, ужаснулся, откинул прочь, — эта переживет, эта знала, уж если Степан лгал, то такая тем более сумеет налгать, Нина словно чувствовала, терпеть ее не могла, — как же он-то, Чуркин, не видел, что у нее не лицо, а маска?.. Знала, знала! Но дети, неужели дети?.. Нет, нет! Несчастные, обманутые дети, преданные родным отцом!..
В горисполкоме ничего не знали, кроме того, что Чуркин пошел к Ряженцеву. Но все подняли головы и переглянулись, когда через комнаты, ни на кого не глядя, прямой деревянной походкой прошел Чуркин, несчастный, серый, больной, постаревший за один час на десять лет.
Это происходило в Катин день рождения — дата, всегда торжественно отмечавшаяся в семье Борташевичей. План празднества был таков: званый обед — для Катиных институтских друзей; потом большой вечер с танцами, ужином, мороженым, коктейлями и всем, что полагается. Тетя Поля и Марго не могли управиться с такой программой вдвоем; была приглашена официантка из ресторана.
Утром Борташевич нежно поздравил дочь, вручил подарки, обещал быть дома пораньше, а затем отправился в универмаг. К горторгу, особенно к своему кабинету в горторге, чувствовал после приезда тоскливое отвращение и старался бывать там как можно меньше. Лицезреть сообщников стало нестерпимой пыткой… В универмаге запретил директору Изумрудову — хорошо воспитанному, изящно-почтительному жулику, выписанному сообщниками из Краснодара, — сопровождать его, сам обошел отделы, беседовал с продавцами и покупателями. Только к трем приехал в горторг. На лестнице ему повстречался секретарь партбюро Хмельницкий. Вчера Хмельницкий спрашивал у него, когда можно поставить на партийном собрании доклад руководства о перспективах торговли в Энске. Борташевич обещал подумать. Теперь он остановил Хмельницкого.
— Товарищ Хмельницкий, — кивнув, сказал он с видом человека, вспомнившего между тысячей важных дел о тысяча первом, — ставьте доклад на ближайшем собрании. Я приготовлю.
Хмельницкий, молодой человек в очках, с выдержанными манерами, посмотрел на него и пошел вниз, не ответив, — и это поразило Борташевича ужасом. «И не поздоровался. Такой вежливый, и не поздоровался. Боже мой, боже мой, он не поздоровался! Задумался он, или… или… это уже случилось?» Борташевич ощутил, как больно повернулось сердце и как волосы пошевелились надо лбом, словно на них подули. «Вдруг — случайность: думал, что уже виделись сегодня, и не поздоровался, это бывает… А почему не ответил насчет доклада? Боже мой, боже мой… Да или нет?»
«Попробуем проверить». Стараясь попадать пальцем в те кружки, в какие нужно, он набрал чуркинский номер. Голос Чуркина либо вынесет приговор, либо даст отсрочку…
Ответил мурлыкающий голосок чуркинской секретарши:
— Да, я вас слушаю.
— Чуркин у себя?
— Кто просит?
— Борташевич.
— Пожалуйста, Степан Андреич, соединяю.
Секретарша мурлыкала обыкновенно; Борташевич чуточку успокоился.
Но вот опять ее голос — испуганно:
— Вы слушаете? Кирилла Матвеича нет.
— Как нет? Вы сказали…
— Его нет! — торопливо повторила секретарша, в трубке мелко запищали отбойные сигналы.
Вошел заместитель:
— Цыцаркин арестован.
— Да? — спросил Борташевич.
— Подумайте, Степан Андреич, даже отдел кадров не поставлен в известность.
— Хорошо, идите, — сказал Борташевич.
Вошла Вера Зайцева, секретарша:
— Степан Андреич, звонят из универмага, за Изумрудовым пришли из милиции.
— Хорошо, — сказал Борташевич.
Он все держал трубку; трубка яростно и неутомимо кричала отбой.
Положил трубку и вышел. В коридор, вниз по лестнице, на улицу.
«Победа» с брезентовым верхом стояла у подъезда. Шофер курил, прислонясь спиной к машине, и разговаривал с другими шоферами. Увидев начальника, он сделал движение — отворить дверцу, но начальник свернул направо и пошел пешком. Шофер проводил его глазами и продолжал беседу.
О чем думал Борташевич? А ни о чем. Он уползал в свое логово.
Медленно прошел через переднюю, и разноцветные стекла фрамуги в последний раз окрасили его лицо бледными желтыми, фиолетовыми и красными светами.
Катя вышла на его шаги, веселая, румяная, в новом платье.
— Папа, ну какой молодец, что пришел к обеду! — Она поцеловала его. Мама, папа пришел! — крикнула она.
Комнаты были празднично убраны, всюду цветы. В столовой Поля с набожным лицом расставляла по снежной скатерти старинные фарфоровые тарелки, которые вынимались из буфета в дни особых торжеств. Поле помогала девушка в шелковом фартучке и гофрированной наколке — официантка из ресторана. Марго перетирала хрусталь… Озираясь, Борташевич прошел мимо них. Он забыл, что будут гости, званый обед… Надежда Петровна вышла из спальни в кружевной блузе и пышнейшей голубой юбке, падающей водопадами до полу.