Недавно Мартин Бубер столкнулся с этой проблемой, и он утверждает, что «органическое государство — а только такие государства способны объединиться для создания четко организованного племени людей — никогда не станет строиться из личностей, а только из мелких, даже мельчайших, общин: нация — это община в той мере, в какой она является общиной общин» [7, с. 136]. Таким образом он предлагает обойти проблему, над которой бился Франциск, — заранее составить детальную конституцию, — предоставив своей общине общин возможность самой регулировать ее внутренние сцепления. Этого можно достичь с помощью «большого духовного такта» в плане отношений между централизмом и децеитрализмом, а также между идеей и действительностью — «при постоянном и неустанном взвешивании и отмеривании верной пропорции между ними» [7, с. 137].
Короче, Бубер желает сохранить конкретность коммунитас даже в больших социальных единицах, в процессе, который он рассматривает как аналог органического развития или того, что он называет «жизнь диалога».
«Централизация — но только в совершенно необходимых пределах данных обстоятельств времени и места. И если власти, ответственные за проведение и пересмотр демаркационных линий, сохраняют бдительное и трезвое сознание, отношения между основанием и вершиной государственной пирамиды будут сильно отличаться от нынешних, даже в странах, стремящихся к коммуне. Должно будет разработать систему представительства в духе того социального образца, который я имею в виду; но это будут не те псевдопредставители аморфных масс избирателей, как сейчас, а представители, хорошо испытанные и проверенные жизнью и работой коммун. Те, которых представляют, будут связаны со своими представителями не так, как нынче — некими туманными абстракциями, голой фразеологией партийных программ, а конкретно — посредством общего действия и общего опыта» [7, с. 137].
Фразеология Бубера, поразительно напоминающая фразеологию многих лидеров африканских однопартийных государств, принадлежит к всегдашней речи коммунитас, не чурающейся возможности структуры, но допускающей ее лишь как отросток от прямых и непосредственных отношений между интегральными личностями.
В отличие от Бубера св. Франциск, принадлежа к католической церкви, был обязан дать устав своему новому братству. И, как сказал Сабатье: «Никогда не существовало человека, менее способного к созданию устава, чем Франциск» [51, с. 253]. Его устав ни в коем случае не был набором этических или правовых предписаний и запретов; скорее это была конкретная модель того, что, как он полагал, должно было явиться всеобщей vita fratrum minorum[19]. Я уже отмечал (см. [61, с. 98–99]), сколь важно для лиминариев, которых можно определить как людей, переживающих ритуализованный переход, обходиться без собственности, структурного статуса, привилегий, материальных удовольствий различного сорта и нередко даже одежды. Франциск, представлявший своих собратьев как лиминариев в жизни, которая была лишь переходом к неизменности небес, придавал большое значение существованию «без» и «не имея». Лучше всего это может быть выражено в сжатой лэмбертовской формулировке позиции Франциска — «обнажение духа».
Сам Франциск мыслил в понятиях нищеты, прославлявшейся им на манер трубадуров: «Госпожа Нищета». Как пишет Лэмберт: «Можно принять за аксиому, что, чем более радикальна представляемая нам версия нищеты, тем более точно она отражает подлинные желания Франциска». И далее: «Устав 1221 г. в целом оставляет впечатление, что Франциск желал, чтобы его братия полностью порвала с коммерческой системой света. Он, например, настаивает, чтобы подача совета мирянам относительно распоряжения имуществом не втягивала монахов в мирские дела» [35, с. 38]. В главе 9 Устава он говорит братьям, что они должны возрадоваться, «оказавшись среди низких и презираемых, среди бедных, и слабых, и немощных, и прокаженных, и просящих на улице подаяния» [3, с. 10]. И в практических делах Франциск неизменно стоит на том, что нищета для францисканцев должна быть возведена на уровень необходимости.
Примером детальной разработки этого принципа может служить запрет денег для монахов. «И если мы найдем где-нибудь монеты, да обратим мы на них не больше внимания, чем на пыль, попираемую нашими ногами» [3, с. 9]. Хотя Франциск пользуется здесь словом denarius «монета» в смысле «деньги», в другом месте он отождествляет denarius с pecunia — «все, что исполняет роль денег». Такое отождествление влечет за собой радикальный отказ от мира купли и продажи. Это далеко выходило за рамки «нищеты», рекомендованной предшествовавшими религиозными орденами, поскольку они сохраняли до некоторой степени свои общины в пределах мирской экономической системы. Франциск своим Уставом узаконил, по словам Лэмберта, то, что «обычные источники поддержания жизни были намеренно ненадежными и временными; они слагались из вознаграждения за грязную работу на стороне и плодов собирания милостыни». (Аналогии с поведением хиппи из общины Хэйт-Эшбэри в Сан-Франциско, несомненно, бросятся в глаза современному американскому читателю!) «Устав 1221 г. запрещает монахам занимать ответственные посты… Ранние последователи, такие, как Эгидий, всегда нанимались на нерегулярные работы: рытье могил, плетение корзин, водоношение, — ни одна из которых не спасла бы во времена голода. Предписанный способ сбора милостыни, переходя от двери к двери без разбору… устранял возможность ослабить нестабильность посредством обращения за помощью к зажиточным постоянным покровителям» [3, с. 41–42].
Франциск и перманентная лиминальность
Очевидно, что Франциск совершенно сознательно принуждал монахов жить на окраинах и в щелях социальной структуры своего времени и поддерживал их в постоянно лиминальном состоянии, которому, как утверждается в этой книге, присущи оптимальные условия для реализации коммунитас. Однако, придерживаясь привычки мыслить «элементарными, зрительными образами», Франциск нигде не дает однозначного определения тому, что он подразумевает под нищетой и какова должна быть в этой связи судьба собственности. Для него идеальным образцом нищеты был Христос. Например, в уставе 1221 г. он сказал о монахах:
«И да не стыдятся они, но помнят, что господь наш Иисус Христос, сын живого всемогущего бога, лицом своим был как кремень и не стыдился быть нищим странником и жить на милостыню — и сам, и святая Дева Мария, и его ученики» [3, с. 10–11, стк. 6-10].
Согласно Лэмберту, «ключевая фигура в представлении Франциска… это образ обнаженного Христа… Обнаженность была для Франциска символом огромного значения. Он воспользовался им для обозначения начала и конца своей обращенной жизни. Когда он принял решение отказаться от отцовского имущества и посвятить себя религии, то сделал это, раздевшись донага во дворце епископа Ассизского. В конце жизни, умирая в Портиункуле, он заставил своих товарищей раздеть его, чтобы он мог встретить смерть голым на полу хижины… Спал он всегда на голой земле… Дважды он даже покидал стол братии, чтобы есть на голой земле, подвигнутый к этому оба раза мыслью о нищете Христовой» [35, с. 61].
Обнаженность символизировала нищету, а нищета — абсолютное отсутствие собственности. Франциск утверждал, что монахи должны поступать, подобно Христу и апостолам, которые отказались от материальных благ, для того чтобы отдаться провидению и жить милостыней. Как отмечает Лэмберт, «единственный апостол, который не сделал этого и оставил в суме кое-что про запас, был предатель — Иуда» [35, с. 66].
Нищета Христа явным образом обладала «огромной эмоциональной значимостью» для Франциска, который рассматривал обнаженность как главный символ освобождения от структурных и экономических пут — словно от ограничений, наложенных на него его земным отцом, зажиточным ассизским купцом. Религия для него была коммунитас между человеком и богом и между человеком и человеком, вертикально и горизонтально, так сказать, а нищета и обнаженность были одновременно и выразительными символами коммунитас, и орудиями достижения ее. Однако его образное представление о нищете как об абсолютной нищете Христовой было трудно поддерживать на практике в социальной группе, принуждаемой церковью к институционализации ее установлений, рутинизации не только харизмы ее основателя, но также и коммунитас ее спонтанных начал и формулировке в точных правовых терминах ее коллективного отношения к нищете. Собственность и структура неразрывно взаимосвязаны, они входят в устройство сохраняющихся социальных единиц, так же как и корневые ценности, узаконивающие существование и формы обеих.
По мере существования францисканского ордена он все больше становился структурной системой, и постепенно проникновенная простота наставлений Франциска о собственности в первоначальном уставе уступала место более строгим юридическим определениям. На деле он дал лишь две лаконичные инструкции — в первом уставе 1221 г. и в пересмотренном уставе 1223 г. В первом, в главе, посвященной ручному труду монахов, косвенно говорится, и то лишь по отношению к владению жилищем: «Да будут братья осмотрительны, где бы они ни были — в кельях или других жилищах, дабы не присвоить себе жилище или не оспаривать его у кого-либо» [3, с. 8, 11, стк. 5–7]. В 1223 г. было добавлено: «Ничего да не присвоят себе братья — ни дома, ни жилища, ни чего прочего». Можно счесть это определение вполне недвусмысленным, однако любая развивающаяся структура порождает проблемы организации и ценностей, которые требуют переформулирования центральных понятий. Часто это выглядит как приспособленчество и лицемерие или утрата веры, а на самом деле это не более чем резонная реакция на перемены в масштабе и сложности социальных отношений, а вместе с ними и на перемену местоположения группы на занимаемой ею социальной ниве с соответствующими изменениями ее основных целей и средств для их достижения.