двух дезертирах из состава местного истребительного батальона, второй секретарь Сталинградского горкома ВКП(б) А.А. Вдовин отмечал: «Райком ВКП(б) принимает к дезертирам решительные меры вплоть до исключения из ВКП(б), снятия с работы и изгнания из района»[862]. Изгнание провинившегося ополченца должно было быть именно актом клеймения позором, бесчестья, в этом был весь смысл – человека исключали как древнего изгоя, абрека из вооруженного сообщества, тесно спаянного, благодаря производственному принципу комплектования. Но в последующем таковых направляли «прямо в райвоенкомат»[863], то есть в последующем мобилизовали в ряды Красной армии.
Добавлю также, что из ополчения безусловно отчислялись и лица с компрометирующим родством (репрессированные родственники или за границей и т. п.), а также так называемых зарубежных национальностей, представителей которых особенно много проживало в Ленинграде и среди которых отмечалась «большая тяга в добровольцы», – финны, эстонцы, латвийцы, поляки, немцы и т. д.[864] Из Красной армии представители этих национальностей безоговорочно отчислялись, поэтому патриотично настроенные граждане нерусской национальности старались записаться в ополчение, но там их тоже систематически выявляли и отчисляли[865].
Представление об ополчении как о добровольном собрании вооруженных людей, которое можно покинуть по своей воле – даже из лучших побуждений, жестко пресекалось. В одной из дивизий Ленинградской армии народного ополчения в начале июля 1941 г. «исключили из партии одного политрука, который самовольно ушел на производство и проработал там несколько дней, пока не был возвращен в полк»[866]. В другой ленинградской дивизии ополченца, которому «платили средний заработок, кормили, одевали, а он, вместо подготовки себя для защиты Родины, стал дезертиром», приговорили к расстрелу, проведя, как положено было в этих случаях, «большую воспитательно-предупредительную работу» с личным составом[867]. Но такие жестокие наказания были скорее исключением.
Однако в критические дни обороны контроль вышестоящих инстанций над военизированными формированиями мог несколько ослабевать, и в их недрах возникали ростки стихийной демократии, ни при каких обстоятельствах невозможные в обычной ситуации. Например, комиссар одного из московских истребительных батальонов В.А. Колесниченко утверждал в написанных еще во время войны для комиссии И.И. Минца воспоминаниях, что в октябре 1941 г., когда в Москве было объявлено осадное положение, «по предложению НКВД мы (то есть командование батальона. – Авт.) объявили, что тот, кто хочет, может уйти» и «что освобождаем людей без взысканий». По словам Колесниченко, это была мера сплочения людей накануне ожидавшейся отправки батальона на фронт и решающей битвы у стен столицы. Он утверждает, что в результате этого сомнительного с точки зрения дисциплинарной практики эксперимента ни один боец батальона, на 60 процентов состоявшего из коммунистов и комсомольцев, не подал заявления на выход[868]. Схожую ситуацию описывал капитан С.М. Зряхов[869] – командир батальона 2-го стрелкового полка московских рабочих[870] численностью 1085 человек[871]. После того как 20 октября 1941 г. батальон занял рубеж обороны между Химкинским водохранилищем и Волоколамским шоссе, по словам Зряхова, «часть товарищей – более слабые, то ли по состоянию здоровья, то ли по своему худшему физическому развитию – по приказу командования, ушла от нас обратно в свои районы, и в батальоне осталось 850–860 бойцов»[872].
С общим ослаблением дисциплины и неразвитостью нормативной базы добровольчества связаны случаи, когда ополченцы самовольно возвращались к месту проживания и оставались там. Секретарь Дзержинского райкома ВКП(б) Москвы П.И. Вакуленко приводил такой пример. Разведывательная группа 6-й дивизии народного ополчения еще в начале августа 1941 г. потерпела поражение в бою в тылу противника. Остатки группы без командира самостоятельно вернулись в Москву. Далее произошло следующее: «Военная комендатура города Москвы и округа бежавших 6 человек из передового отряда и направленных ей райвоенкомом Дзержинского района возвратила обратно, и военком их распустил по предприятиям»[873]. Такие решения трактовались как «неправильные», но не как противоправные: очевидно, упомянутый райвоенком не знал, как поступить с вернувшимися в Москву ополченцами.
Отметим, что во многих перечисленных примерах люди проходили ополченческую службу поблизости от места жительства и работы. Это значительно облегчало им преодоление барьера между военной и гражданской ипостасями, делало этот барьер легко проницаемым.
Совершенно в особой ситуации оказались тысячи московских ополченцев, выходившие из окружения осенью 1941 г., после того, как в октябре 1941 г. почти все ополченческие дивизии в составе войск Западного и Резервного фронтов попали в печально знаменитый Вяземский котел. Крупные организованные группы окруженцев, как правило, пробивались к своим быстрее и затем включались в действующие части Красной армии[874]. Мелкие группы и одиночки должны были направляться в ближайшую комендатуру, военкомат или пункт сбора окруженцев, где с ними проводились проверочные мероприятия. Выход мог длиться от нескольких дней до нескольких месяцев, превращаясь для многих в изнурительные и смертельно опасные одиссеи по лесам и деревням.
Среди них немало было и тех, кто в силу разных обстоятельств миновал все кордоны и на перекладных возвращался непосредственно в Москву. Чаще всего это были одиночки, но в отдельных случаях – и большие организованные группы в несколько сот человек, которые, в поисках своей дивизии, в конце концов добирались до Москвы[875]. Иногда ополченцев направляли в Москву и даже подвозили транспортом той части, в расположение которой они вышли из окружения. В этом случае принявшим их советским командованием ставилась задача: найти пункт сбора своей дивизии, который предположительно мог находиться в пункте ее формирования[876]. По свидетельствам самих окруженцев, даже в октябре 1941 г. продолжали ходить по расписанию пригородные поезда, на которые можно было сесть на ст. Дорохово, Кубинка или Голицыно Минской железной дороги, а в конце доехать до места назначения на городском маршрутном автобусе или трамвае. «В Москву мы въезжаем при свете утра, – вспоминал ополченец 18-й дивизии Ленинградского района И.Н. Головин, выходивший из окружения в одиночку и лишь в Волоколамске наткнувшийся на сослуживцев. – В Москве, как и в далеком прошлом, ходят трамваи! В трамваях у окошек сидят мужчины и женщины в чистой гражданской одежде! Равнодушно скользит их взор по нашей машине – все заняты своими заботами! А мы жадно смотрим на них, живущих обычной городской жизнью. Кроме окопов, землянок, бесконечных переходов в колоннах и поодиночке, существует эта, когда-то и наша жизнь»[877].
Так ополченцы оказывались в исходной точке, откуда в начале июля покидали Москву, – в райкомах, в военкоматах, надеясь там узнать, «что нам делать дальше и какова судьба нашей дивизии»[878]. Если такая же мысль посещала и других окруженцев, то образовывался импровизированный сборный пункт.
Поздней осенью 1941 г. и зимой 1941/42 г. возвращение окруженцев в Москву стало обыденностью для москвичей. «Те, кто