братьям ничего не нужно знать. Она попросит, чтобы Поно к ней добрался и взял маму — будут жить втроём, как жили до сих пор. Только прежде был дом, и своё поле, а в Фаникии у них ничего нет… Что ж, справятся, Великий Гончар поможет!
Нуру огляделась и поняла, что не заметила, задумавшись, как белый туман окутал всё вокруг. Он тёк подобно воде, и бык шёл, качая головой, и нельзя было разглядеть землю под его ногами. По правую руку проступали очертания далёких гор, а больше ничего не осталось — ни купола водохранилища, ни редкой иссохшей рощи, — ничего, только белое море да бычья спина качается, как лодка. Тихо и зябко. Мараму дремлет, и нужно править, а куда — неясно.
Нуру понадеялась на быка. Не зря же он шёл так уверенно, будто знал, куда им нужно! Вот и ветви проступили из тумана, чёрные иссохшие ветви, похожие на протянутые руки…
Это и были руки. Нуру хорошо разглядела ту, что задела её колено: узлы суставов, обломанные ногти. Большая рука, мужская, когда-то сильная, теперь высохшая до костей.
— Мараму! — закричала она. — Натьис, Нат, проснись! Проснись, молю тебя!
Он вскинул голову.
— Мертвецы! — торопливо проговорила Нуру. — Повсюду мертвецы! Что нам делать? Это гиблое место, гиблое! Отчего им не дали покоя, отчего бросили тут?
— Не бойся, — сказал гадальщик, осматриваясь. — Хочешь, закрой глаза. Держись за меня и не бойся, только не упади.
Он вынул дудочку и заиграл.
Этой песни Нуру ещё не слышала. Грозная, она лилась, наполняя сердце бесстрашием и верой, и в ней были ярость и ловкость того, кто выстоит против всех, даже против самой смерти. Хотелось броситься в бой, и Нуру знала: если придётся, она пойдёт на любого врага, и он её не одолеет, даже если убьёт — потому что есть то, против чего бессилен любой клинок и любое слово.
Туман побледнел и расступился, обнажая столбы вдоль дороги, столбы с привязанными мертвецами — Нуру вынесла и это. Затем и столбы задрожали подобно туману, растаяли, и на месте разрушенных глиняных стен встали дома, и бык замычал за плетёной оградой, заблеяли козы. Женщина с ребёнком, примотанным к спине, пошла к колодцу, и зашумели поля, налетел зелёный ветер.
Сорванные листья плясали, кружась, и летели в лицо, но Нуру не чувствовала их касания, и ветер её не бил. А люди бежали с полей, крича, укрывались в домах — но поднялся огонь, и ветер почернел. Клубы дыма и гари потянулись к небу рогами, затрещали упавшие изгороди под тяжёлой поступью — кочевники повсюду, кочевники на худых быках, и не понять, это всё взаправду или только чудится, и песня бьётся в груди — тревожная песня, грозная песня!
— Берите их добро, их женщин и детей! — разнёсся голос, высокий, гулкий. — Мужчин оставьте мне.
Людей согнали. Кто плакал, кто молил, протягивая руки — всё было тщетно. И жён оторвали от мужей, а детей от отцов, и столбы поднялись, и мужчин привязали, старых и молодых.
Женщина прошла вперёд, вся в чёрном, свободны лишь ладони и лицо — глаза светло-карие, золотые, чуть приподнятые к вискам, и что-то в них меняется, будто пламя дрожит и бьётся — а кожа чиста и бела, ни тени румянца, лишь губы алы. Волосы чёрной накидкой обрамляют лицо, текут полотном до пят — ни скачка их не растрепала, ни ветер.
— Это моя добыча, — сказала она, проводя рукой по груди привязанного мужчины, по щеке, по шее.
— Не тронь меня, ведьма! — закричал он и забился в путах. — Не тронь!
— Бойся, — прошептала она. — Страх так сладок…
И, вынув золотой нож, коснулась его шеи, а затем припала к ней губами.
Пленник рванулся изо всех сил, ссаживая кожу, высвободил руки, обхватил ими, окровавленными, женщину, сжал, отрывая от себя, но она обняла его ещё крепче, сильнее прижалась. Грубые пальцы сомкнулись на узких плечах — вот-вот сломают, — но дрогнули, и плоть иссохла на глазах, обтягивая кости. Руки протянулись вперёд в тщетной мольбе — и застыли, а женщина отступила и больше не взглянула на мертвеца.
— Ведьма! Будь ты проклята, ведьма! — завыли привязанные у других столбов, а она улыбнулась — и всё задрожало. Остались разрушенные стены, размытые дождём, и тела с пустыми глазницами и животами, нагие — одежда давно сгнила, сухие — голодные птицы не нашли бы, чем поживиться, дикие псы не тронули. Только что-то потрескивало вдали, будто огонь ещё горел, и песня гадальщика угасала, звучала едва-едва.
— Что это было? — воскликнула Нуру. — Что это?
Мараму не ответил, он играл, и под тихую его песню тихо-тихо вышла навстречу женщина в чёрном, женщина с золотыми глазами, и рядом с нею шёл чёрный зверь, весь — дым и огонь. Грива клубилась песчаным вихрем, летели искры от тяжёлых лап и глаза пылали, а когда он, принюхавшись, раскрыл пасть, огненные языки вырвались наружу.
— Кто ты? — спросила женщина, остановившись. — Едешь на чёрном быке, но ты не кочевник. Я чую в тебе силу. Мне нужна эта сила! Служи мне, и я награжу. Служи, и я развею страх, что гнетёт твоё сердце!
— Иди прочь! — велел гадальщик, обрывая игру, и Нуру не узнала его голоса, так он был грозен. — Прочь! Ты черна, и служить тебе я не стану.
— Смерть на твоём пути, — сказала она. — Смерть близко, и ты это знаешь. Иди со мной, и я тебя спасу!
— Есть жизнь, что хуже смерти, — ответил он. — Такая жизнь мне не нужна. Уходи!
Женщина сделала шаг вперёд, вместе с нею шагнул и зверь. Бык заревел, мотнув головой, и пакари вскрикнул, завертелся в сумке, заскрёб лапами.
Мараму поднял дудочку к губам и заиграл.
Песня закружилась невидимым ветром, встала преградой. Чёрный зверь дрогнул, развеялся, разлетелся песком и искрами, а его хозяйка отступила на шаг, ещё, ещё — и тоже дрогнула и исчезла. Тогда гадальщик уронил руку, и Нуру увидела, как дрожат его пальцы, сжимая дудочку. Пакари, запутавшись в сумке, заверещал.
— Не бойся, — сказала Нуру, помогая ему вытащить лапу из дыры, проделанной когтями. — Вот так!
А сама дрожала тоже, и сердце билось и плясало в груди — до смеха, до слёз! И когда бык унёс их из разорённого поселения, дальше, дальше, туда, где не видны столбы и почерневшие обломки стен, они спустились на землю и долго стояли, обнявшись, держась друг за друга, потому что только они и были настоящие в этом месте, потому что больше не за что было держаться.
— Что