Единственным оплотом бонапартистов оставалась Корсика. Зато воспрянули духом сторонники других свергнутых династий.
Легитимисты надеялись на возвращение на трон Бурбонов. Их кандидат, граф Шамбор, проживавший в изгнании в Австрии, внезапно проявил горячий интерес к минеральным водам швейцарского Ивердона на самой границе с Францией. Какое-то время Шамбор был охвачен мыслью отправиться сражаться и даже написал прощальное письмо жене, слог которого был достоин античных классиков: «Я не питаю иллюзий, и я знаю, что там, куда я иду, меня, вероятно, ждет смерть»[515]. Но затем некоронованный Генрих V передумал и счел правильным, чтобы французский народ призвал его к себе сам. В начале октября претендент опубликовал манифест о готовности «послужить на благо Франции», называя себя единственным, кто способен добиться у Вильгельма I отказа от завоеваний. Претендент даже отправил прусскому королю послание, апеллировавшее к духу монархической солидарности, но усилиями Бисмарка на него был дан крайне уклончивый ответ[516].
Сразу же после свержения Бонапарта в Париже также неожиданно появились герцог Жуанвильский и герцог Шартрский (Омальский) — сыновья Луи-Филиппа Орлеанского, свергнутого революцией 1848 г. Первый из них безуспешно пытался получить под свое командование дивизию или корпус. Его брат сумел вступить в ряды действующей армии под именем Роберта де Лафорта. Что касается наследника престола от Орлеанской династии, тридцатитрехлетнего графа Парижского, то он был вынужден остаться в Лондоне. В этом правительство, безусловно, проявило государственную мудрость, ибо орлеанисты и легитимисты продолжили плести интриги и даже пытались договориться между собой об объединении усилий и выставлении единого кандидата[517].
Что касается левых республиканцев, то они вдохновлялись революционным примером 1793 г., увенчавшимся изгнанием интервентов с французской земли. Многие всерьез полагали, что провозглашение республики во Франции заставит немцев остановиться: те не осмелятся идти к Парижу, имея теперь против себя вооруженный народ. А если пруссаки и пренебрегут этой угрозой, то их ждет новое «поражение при Вальми». Правительство подыгрывало этим ожиданиям. Так, 21 сентября 1870 г. министр внутренних дел Гамбетта издал манифест, в котором напомнил французам о создании Первой французской республики 78 лет назад и об успешном изгнании ею со «священной земли родины» иностранных интервентов[518]. Жюль Ферри жаловался на запугивающий провинцию экстремизм крайне левых — новых «якобинцев» и социалистов, подобных «кастрюле, привязанной к хвосту республиканской партии», но Гамбетта философски говорил о невозможности «отрезать собственный хвост»[519].
Апелляция к временам Робеспьера, Дантона и Карно не была лишь пропагандой. Оказалось, что революционные образы прошлого обладают реальной мобилизационной силой. Революция 4 сентября воспринималась не просто как свержение одного политического режима и установление другого: в ней видели залог долгожданного перелома в войне и победы. Один парижанин выразил убеждение многих вокруг себя: «Теперь наше дело правое и справедливость на нашей стороне, невозможно, чтобы победа не осталась за нами»[520]. 6 сентября решением правительства численность парижской Национальной гвардии была увеличена на 90 тыс. человек, невзирая на возможные последствия для общественного порядка. Отклик парижан был столь массовым, что даже превзошел расчеты властей. К октябрю численность Национальной гвардии в городе достигла 340 тыс. человек при 280 тыс. винтовок и некотором количестве пушек, изготовленных по подписке.
С. Одуэн-Рузо характеризует обстановку сентября 1870 г. как второе «священное единение», пришедшее на смену всплеску патриотических и верноподданнических чувств середины июля[521]. Подобное внутриполитическое «перемирие» продлилось в Париже и на французском Юге лишь до конца сентября, когда крайне левые поспешили разорвать свои связи с правительством «национальной обороны». Поддержка правых консервативно настроенных сил, в целом, сохранилась вплоть до ноября, когда действия Гамбетты оттолкнули монархические провинциальные элиты. Окончательный разрыв, однако, произошел только 24 декабря 1870 г. — дата роспуска военным министром Генеральных советов департаментов, обвиненных в нежелании продолжать войну.
Пытаясь «приручить» провинцию, новые власти старательно избегали всего, что могло бы противопоставить республике церковь. Католическое духовенство встретило падение Второй империи без каких-либо сожалений. Относясь с подозрением к пришедшим к власти республиканцам, церковь выразила полную солидарность с мыслью, что национальная оборона стоит превыше всего. Епископ города Перпиньян, столицы исторической области Руссильон на самой границе с Испанией, в частности, обратился 10 сентября к пастве своего диоцеза со следующим призывом: «Когда родина в опасности, все — Кесарю: богатство, общественное положение, все, что может быть необходимым для ее спасения»[522]. К этому примешивалось и неприятие «еретиков»-пруссаков, от которых заранее ждали притеснений католической веры. Следуя примеру архиепископов Парижского и Реннского, по всей Франции для размещения французских солдат и раненых обеих армий были открыты двери принадлежащих церкви зданий. Значимым был вклад духовенства и в традиционное попечение об увечных и больных, военнопленных и сиротах.
Надо сказать, что в ходе войны многие приходские священники существенно подняли свой авторитет и влияние среди сограждан на оккупированных немцами территориях. После бегства гражданских властей они остались самой авторитетной силой, выступая в непривычной роли народных представителей и дипломатов. Особенно успешно французские кюре ладили с единоверцами-баварцами. Как они не без удовлетворения отмечали, церковные службы переживали невиданный наплыв слушателей[523]. Потрясения войны способствовали всплеску религиозных чувств французов.
Отдельную проблему для нового республиканского правительства составлял поиск взаимопонимания с генералами. Эти отношения с самого начала были окрашены взаимным недоверием. На протяжении всего существования Второй империи республиканцы были критиками профессиональной армии, слишком тесно связанной не с нацией, а с правящим режимом и часто поворачивавшей оружие против оппозиции. Именно это имел в виду Камиль Пельтан, когда называл армию «преторианцами»[524].
Кроме того, подавляющее большинство офицерского корпуса, присягавшего на верность не только конституции, но и лично императору, составляли убежденные монархисты. Пленение Наполеона III и угроза завоевания заставили многих из них отложить соображения политического порядка в сторону. Но это не избавляло от многочисленных конфликтов между назначенными Гамбеттой префектами-республиканцами и военными властями на местах. В Лионе генерал Мазюр отказался открыть арсеналы для вооружения новых батальонов национальной гвардии, сочтя их политически слишком «красными». Муниципальный совет Лиона в конце сентября жаловался: «Военные власти бессильны или неспособны что-либо сделать самостоятельно <…> и отказывают во всяком своем содействии»[525]. В начале октября Мазюр был отозван. Однако в ряде мест верх в этой борьбе за полномочия одерживали военные. В Лилле префект Ашиль Тестелен подал прошение об отставке, мотивируя это «подлинным заговором всех генералов, которые не желают ничего предпринимать»[526].
Впрочем, ни о каком заговоре генералов против Республики речи, конечно, не шло. Чаще их бездействие было следствием отсутствия необходимых в чрезвычайной ситуации качеств. Среди примерно 70 генералов, оставшихся в распоряжении новых властей, больше трети были людьми весьма преклонных