Побродив еще немного у рыбных рядов, я вышел за ворота и тут же повернул к белевшей рядом автобусной станции, чтобы наконец-то записать в блокнот время вечерних автобусов на Тамань. Последний приходил из Тамани после десяти. Рановато, значит, уходит оттуда.
Вслед за рынком в моем распорядке была почта: звонок в Ростовскую больницу. Костя поправлялся, и врач мне сказал, что скоро уже его выпишет, к середине сентября обязательно. Повесив трубку, я каждый раз шел к окошечку «До востребования». И, если сказать правду, вовсе не для того, чтобы, может быть, получить письмо от Оли, которая снова таким же путем, через Костю, могла узнать мой адрес. Сам я не написал ей даже коротенькой открытки. О чем? Зачем?.. Я представлял, как она, нет, не волнуется за меня, а раздражена, недовольна собой и как наверное негодует в ней задетое самолюбие. Но это и все, что с ней происходило, да и то в коротеньких перерывах между чашечкой кофе и беготней перед новым сезоном, потому что она, конечно, как всегда, «в делах», в новых знакомствах. Безусловно, не было ничего проще, чем купить талон и ночью позвонить ей. Однако не то что взять лист бумаги, а даже назвать номер ленинградского телефона мне почему-то казалось трудным и почти невозможным, чуть ли не насилием над собой. Я представлял, как Оля нахмурится, узнав по звонку, что это междугородная, подождет подольше, раздумывая: отвечать или не отвечать, потом нарочито спокойно, как ни в чем не бывало произнесет: «Алло-о-о!», постаравшись, чтобы ее голос прозвучал мелодично, а самое главное — независимо. Ну, конечно, у нее все хорошо, все в порядке, только вот нет ни секунды времени, хотя уже столько накопилось разной работы и новых идей. И все это категорично, убежденно, с абсолютной верой в себя. После этого она как бы между прочим и даже с некоторой легкостью, в чем будет наивысший укор, поблагодарит меня за прекрасный отдых в Болгарии, хотя ведь она-то его заслужила, как никто… Но и это бы ничего, и это можно было бы выслушать. Действительная причина, почему я не звонил Оле, была в другом. На свете не существовало таких слов, с помощью которых я мог бы объяснить ей, зачем остался и что делаю в этом Темрюке. Мы будем говорить, не слыша друг друга. Все, что я скажу, окажется пустым звуком, обернется каким-нибудь оскорбительным намеком. В лучшем случае, она посмеется, изобразив сразу и снисхождение, и мудрость, и горечь, и кротость человека, неизвестно почему добровольно взвалившего на себя крест. А кроме того, и опять между прочим, спросит, когда все же меня ждать. Но я и сам пока не знал этого. Виноват ли я был перед ней, что молчал? Да, наверное. Однако именно в этом захолустном немудреном Темрюке я все больше ощущал, как отпускало мою душу, словно освобождало от какой-то наросшей на ней скорлупы.
А вот к окошечку «До востребования» меня, как бы помимо воли, не то что тянуло, а прямо вело. Я подходил, чтобы открыть какую-то мучительную загадку смотревших на меня глаз. Сначала, заметив меня перед собой, моя новая знакомая мгновенно мрачнела, как бы сжималась и, порывшись в ящичке, не глядя на меня, возвращала мне паспорт.
— Вам нет, товарищ Галузо. — Она как будто переносила на меня свое отношение к кому-то другому. Совершенно очевидно, что мое появление вызывало в ней неприятные воспоминания, а я не знал, как отделить себя от Глеба Степанова.
Но, кроме этих ежедневных утренних встреч, была еще одна, несколько странная. Как-то неделю назад, вечером, после очередного невеселого разговора с Бугровским я буквально чуть ли не столкнулся с ней на пороге прокуратуры. Она отвернулась и почему-то сразу же перебежала на другую сторону улицы. Однако после этого случая внезапно и как будто безо всякой причины переменилась ко мне, словно отбросила какие-то сомнения.
А вчера, когда я оказался перед ней, посмотрела на меня чуть дольше, чем обычно. Немного запрокинула голову, точно готовясь на что-то решиться, и неожиданно сказала, с улыбкой глядя мне прямо в глаза:
— Иногда приходится ждать, — и показала мне какую-то книгу.
Я не сразу понял, что ведь это была моя «Долгая зима сорок первого», настолько все вышло внезапно. Окошечко тут же с треском захлопнулось, и за ним раздался смех. Растерявшись, я еще постоял немного, слыша уже смех и двух других женщин, сидевших за барьером. Значит, она читала мою книгу. Но как узнала, что автор именно я, а не однофамилец? Выходит, где-то, у кого-то поинтересовалась. Наверное, пора было наконец сказать ей, какое в действительности я имел отношение к Глебу Степанову. С этим сегодня я и шел, набираясь духу…
Удивительно, что она и всего-то выполняла такую несложную работу. По той легкости, с какой складывались у нее слова, к тому же на ходу отобранные совершенно точно, я давно уже предположил, что она далеко не провинциалка, а человек большого города и, должно быть, с образованием. Я даже пробовал узнать, не заведует ли она почтой. Выяснилось, что нет. Но возможно, это ее временная работа? От этой неожиданной мысли во мне бродило опасение, что однажды я приду и на ее месте увижу кого-то другого. «Мы не в равном положении, — скажу я ей. — А вот я вашего имени до сих пор не знаю». Что-то вроде этого…
Улица простиралась ослепительно белая от солнца, деревья стояли застывшие, не по-осеннему свежие, и даже в одной рубашке не чувствовалось, что это утро.
Она была здесь, на месте. Едва открыв дверь, за косой полосой солнца, бившего в окно, я увидел склоненную голову, свисавшие и закрывавшие лицо ее светлые волосы. В эту минуту она что-то говорила, и ее голос показался мне глухим. Негромко барабанил динамик, едко пахло клеем, стрекотал какой-то невидимый аппарат. Всего два человека стояли у окошка, и моя очередь подошла почти внезапно.
— Для вас ничего нет, — сухо сказала она, глядя мимо меня.
Она была совсем не та, что вчера. Снова одна лишь тоска темнела в ее глазах, которые сегодня были как будто совсем черными, а в опущенных плечах опять появилась тяжесть. Отчего такая смена настроений? Что с ней происходило?
— Простите… скажите, а почему тогда, возле прокуратуры, вы так быстро убежали от меня? Я подумал, что напугал вас.
Ее губы приоткрылись и застыли. Что-то наподобие досады промелькнуло на лице, что-то, как мне показалось, горькое, но навсегда закрытое от всех появилось в сдвинувшихся бровях. Она неожиданно встала, шагнула вперед и, оказавшись передо мной, негромко, но сильно сказала:
— У вас, может быть, в Тамани есть какие-то дела? Или вы ездите в Тамань, чтобы найти меня?
— Да, это почти так, — попытался улыбнуться я, выдерживая ее строгий взгляд. — Возможно, что и для того…
— Тогда я вас очень прошу не делать этого, — сказала она.
Но раздражения в ее голосе я не услышал, это была самая обыкновенная просьба. Она, значит, видела меня в Тамани, и, вероятно, даже я не раз проходил мимо ее окон. Почему же я не встретил ее ни разу?
— Но мне, честное слово, нравится Тамань, — возразил я. — И я бы в самом деле был рад встретить вас там.
— Я вас очень прошу не делать этого, — повторила она. — А за вчерашнюю шутку извините меня. — И, уже не ожидая, что я отвечу, она села к столу и стала заполнять квитанции.
Как ни странно, я не огорчился. Наоборот, в этой просьбе не ездить в Тамань мне даже послышалась какая-то новая нотка в наших отношениях. Мы уже что-то знали друг о друге. Что-то уже делало нас людьми в некотором роде знакомыми, имеющими право заговорить в следующий раз. А может быть, она была замужем и всего-навсего опасалась ненужных осложнений?
— А я как раз сегодня вечером собирался в Тамань, — сказал я уже смелее. — Не предвидел, что вам это не все равно.
Она подняла глаза:
— Вы поняли меня как-то слишком по-своему. Впрочем, я, пожалуй, была неправа.
— В чем? — спросил я.
— Почему бы вам и в самом деле не ездить в Тамань, и при чем здесь я? Извините, за вами очередь.
— До свидания, — сказал я. — Если не до вечера, то до завтра.
— Всего хорошего, — глядя уже в чей-то паспорт, уже повернувшись к ящичку с письмами, ответила она усталым голосом.
Вечером в Тамани!.. Я отошел от окошка теперь почему-то убежденный в том, что так оно и будет: каким-нибудь образом, а мы встретимся. Я увижу ее на улице, в окне или, может быть, у моря. Но это будет. Вечером, вечером! Мы сможем пройтись вдоль берега, а еще лучше, если вдруг найдется лодка… А как ей шла улыбка! Каким удивительным становилось лицо, когда оно не хмурилось…
После почты я обычно завтракал в стеклянном кафе, а потом в моем распоряжении были учреждения. То рыбокомбинат, то собес, где никак не могли понять, почему же, почему же не приходит сама «эта госпожа Степанова», то исполком, то прокуренная и вечно затоптанная инспекция, которая отнимала у меня больше всего времени. Ученые разговоры с ихтиологом, разговоры с инспекторами, уже привыкшими ко мне и шутливо предлагавшими поступить к ним на службу, гарантируя ракетницу, плащ, пистолет, уху и «работку аж куда веселее, смотри в оба, инспектор», разговоры с пойманными и приходившими туда канючить вечно «невиновными» браконьерами. И, наконец, долгие часы с глазу на глаз с вздыхавшим, почесывавшим затылок Петренко, который упорно не менял свои синие носки и с какой-то мучительной тоской уже посматривал на мой блокнот, ерзая и потея самым настоящим образом. Мне почему-то показалось забавным, что он вытирал лоб почти таким же жестом, как Костя. «Так я же вам уже все по минутам, как вы просили, рассказал. Сначала, значит, как из Темрюка выехали по темноте, как дочку Прохора на лимане видели, как Дмитрию Степановичу плохо сделалось… Или опять сначала?»