Благословив Тихона Карповича и предложив ему сесть в кресло, архиерей бросил на него острый, испытующий взгляд, но спросил безучастным голосом:
— Поведай, какая забота гнетет тебя? Говори как на исповеди.
Тихону Карповичу было страшно глядеть на мертвенное, с провалившимися щеками лицо архиерея, но, потупив взор, с трудом подбирая слова, запинаясь, он рассказал о деле Павла и попросил заступиться за него: «Дабы не остались малолетние дети, внуки мои, несчастными сиротами, а жена его, дочь моя, навек неутешной вдовицей».
Архиерей бесстрастно выслушал, пожевал беззубым ртом и проговорил очень тихо, недобро:
— В мирские дела не мешаюсь. Яко пастырь бережливый, непрестанно блюду свою паству духовную. — И повысив голос: — К тому же о зяте твоем, хорунжем Денисове, давно уже наслышан: безбожник он закоренелый, его учитель и наставник не церковь святая, а государственный злодей и отрицатель бога — Радищев. — Досифей надрывно закашлялся, придерживая нагрудный крест иссохшей рукой. — Для таких нераскаянных грешников, как зять твой, на том свете уготовлены геенна огненная, муки адские. Забвению предал он высокие добродетели христианские — смирение и почитание властей предержащих, в гордости своей сатанинской дерзнул пойти против незыблемых законов государственных…
Выйдя от архиерея, Тихон Карпович с досадой подумал: «И черт меня дернул пойти к этому кащею! Едва дух в нем теплится, а злобой так и пышет!»
Полковник Сербинов давно знал Тихона Карповича; известна была ему и история с бриллиантами, добытыми казаком в бою азовском. Поэтому он приветливо принял старика, о приезде которого в Черкасск ему уже сообщили его соглядатаи. Сербинов был уверен, что Крутьков посетит его, и чуял возможность богатой поживы.
— Вот кого не ждал, так тебя! — лицемерил Сербинов, усаживая гостя. — Говорят, ты торговыми делами занялся в Пскове да в Петербурге лавку открыть собираешься?
«Смотри, даже про это знает!» — удивился Тихон Карпович и неопределенно ответил:
— Да так, помаленьку торгую. Себе не в убыток, но прибылей больших нет и в помине.
Их взоры скрестились в немом поединке: «Ну, кто кого перехитрит?»
Тихон Карпович проговорил негромко, с хрипотой в голосе:
— По делу я к вам, Степан Иванович… Должно, вы догадываетесь: насчет зятя моего… Павла… Сами знаете, не в ладах я с ним. Поэтому вот уже больше года, как забрал я дочь свою, внуков и подался из станицы. А все ж муж он моей дочери, отец ее детей. И — что ж скрывать-то? — до сей поры не разлюбила она его.
— Н-да… — протянул Сербинов и впился острым взглядом в лицо Тихона Карповича. — Дело, станичник, сурьезное, дюже сурьезное. Ты только послушай, что говорится в обвинительном акте об этой «лихой тройке» — твоем зяте, Костине и Пименове.
Сербинов подошел к столу. Порывшись в одном из ящиков, достал «дело» в плотной синей обложке, открыл его и дал прочитать Тихону Карповичу. Обвинительный акт кончался так:
«Превосходя других бунтовщиков во всех злых умыслах силою преступного примера, неукротимостью злобы, свирепым упорством и сугубой нераскаянностью, хорунжий Денисов, подхорунжий Костин и старший урядник Пименов обстоятельствами настоящего дела полностью изобличаются как в государственной измене, состоящей в самовольном уходе оных с военной службы на Кубанской линии и в подговоре к тому же других казаков, так и в возглавлении самовольных сборищ в станицах и насильственных действиях против добрых казаков, стоявших за войсковые власти и за неукоснительное выполнение указа государыни-императрицы и решения Военной коллегии касательно переселения части казачьих семей с Дона на Кубань, а посему оные обвиняемые подлежат осуждению согласно Воинского артикула за бунтовщические действия, а также согласно Уложения царя Алексея Михайловича, в коем Уложении сказано есть: „А которые воры чинят в людях смуту и затевают на многих людей своим воровским умыслом затейные дела — и таких воров за такое их воровство казнити смертию“».
Боль колола сердце Тихона Карповича, но он сдерживался крепко.
«Ну, погоди, я тебе поддам еще жару!» — решил полковник и сказал сурово:
— Против власти царской, против старшины войсковой оружие подняли, дерзостное неповиновение и надсмешки самому войсковому атаману чинили, древлее благочиние казачье рушить вздумали, да и хуже того — конно и оружно мятеж против государыни-императрицы подняли. — Сипловатый голос Сербинова окреп, и он потряс кулаком: — Лихие дела творили, лихая и казнь им будет — четвертованием. Сначала правую руку отрубят, потом левую ногу, а затем…
Тупая жестокость слышна была в голосе полковника, видна была в волчьем оскале его длинных желтоватых зубов.
У Тихона Карповича побагровел синеватый шрам, пересекающий лоб.
— Да не тяните вы из меня жилы, ваше высокородие, — перебил он, не выдержав. — Вам власть большая дадена в делах этаких. Помочь прошу! А уж за благодарностью не постою: готов все, что имею, до последнего гроша отдать.
— Помочь? — словно бы удивился полковник. Глаза его хищно блеснули в сетке мелких морщин. Он сказал медленно, обдумывая каждое слово: — Риск большой… Могу и сам шею сломать на сем тяжком деле… Правда, этот чертушка, князь Щербатов, убрался наконец-таки с Дону, и нам ныне дозволено самим чинить суд и расправу над мятежниками своевольными… И в том признаюсь чистосердечно: есть секретное предписание Военной коллегии о том, что теперь, когда неистовое сопротивление мятежников сломлено, не следует ожесточать казаков чрезмерно строгими карами. Видишь, в открытую играю, ничего от тебя не скрывая. А все же вина твоего зятя и других, с ним вместе задержанных, тяжкая… Да, замысловатое дело, — вздохнул полковник. — Прямо скажу, весь суд одарить надо… сообразно занимаемым должностям: ина честь солнцу, — ткнул он пальцем себя в грудь, — ина честь луне — следователю суда, — подмигнул он, — ина честь звездам — членам суда и прочим приказным крысам. Да и звезда-то от звезды разнствует, — назидательно добавил он. — Но и это еще не все! Ведь войсковой атаман, Алексей Иванович, все дело в подробностях знает, большой интерес к следствию имеет… И приговор тот он сам конфирмировать будет… Его золотом не купишь, и без того богат несметно!
Маленькие бегающие глазки его опять сверкнули хитрым блеском:
— Правда, к дочке твоей Татьяне он некогда большую склонность имел и даже жениться на ней затевал…
Холодный пот выступил на лбу Тихона Карповича. Непослушными пальцами полез он за пазуху, вытащил темно-зеленый сафьяновый мешочек, развязал шелковый шнурок. На стол перед Сербиновым покатились сверкающим водопадом камни. Одни из них блестели ослепительно белым блеском, другие — с примесью голубизны, третьи — со слегка рыжеватым отливом. Казалось, они ярко осветили всю эту темноватую комнату с небольшим окном, за которым хмурились низко нависшие серые тучи.
Сердце у Тихона Карповича гулко колотилось. Он шел, покачиваясь как пьяный, размахивая руками и бурча что-то. Спешившие с базара бабы с кошелками испуганно шарахались от него: «То ли напился с утра, то ли рехнулся».
А у старого казака мысли неслись стремительно:
«Все ж добился я многого. Перво-наперво дал согласие полковник изъять показания свидетельские и заменить всем троим смертную казнь ссылкою в Сибирь. Второе — он позволит мне и Тане увидеться с арестованными, а я должен указать им, как держаться на суде. Но вот беда, все упирается в Иловайского: как он скажет, так тому и быть. Из-за него все может поломаться. Жизни их, судьба Тани, детей, да и моя от него зависят. Вот как дело-то обернулось… А что, если Иловайский вновь станет добиваться любви Тани? Ведь вторая-то его жена с полгода назад как умерла…»
Жарко стало Тихону Карповичу, он даже ворот чекменя расстегнул.
Мысли переметнулись к бриллиантам: «Как ни устрашил меня Сербинов, все ж оставил я ему лишь половину каменьев. Другую обещался отдать после вынесения приговора. Хорошо, что припрятал четыре самых крупных, самой чистой воды, для себя, Тани и внуков. Пригодятся когда-нибудь… Знаю, Таня поедет вслед за Павлом в Сибирь на поселение. И я их не покину».
Алексей Иванович Иловайский был злопамятен: старая обида сидела в его сердце, точно заноза, цепко, глубоко. Сумрачным, зорким взглядом окинул он Таню, когда она вошла в его кабинет и присела робко в кресло.
«Да, та же Таня — степная краса, и не та, иная!.. Глаза затуманились, уже не сверкают пламенем, а ведь какие они были раньше искрометные!.. Волосы уже не вьются, коса на голове уложена короной. Нет и следа алого румянца: лицо бледное и строгое, как у монахини. Тонкие бороздки легли у рта и глаз. Темные круги под тревожными глазами. Да, привяла, поблекла ее яркая краса. Немало, видно горя хлебнула… Но и поныне хороша, очень хороша!»