Учителей в нашем пансионе по-прежнему не видно, либо они все еще спят, либо забыли о своих обязанностях. А может, они бастуют из-за того, что не получают жалованья? Странное удовольствие — воображать себе тех, кто застыл, погрузившись в дрему. Сидят на креслах или привалились к стене в какой-нибудь отведенной для отдыха комнате. Вот господин Вехли, что числится естественником. Даже во сне он не выпускает изо рта трубку. Жаль его, лучше б разводил пчел. Какие рыжие у него волосы и какие жирные, дряблые руки. А рядом с ним не господин ли это Блеш, глубокоуважаемый учитель французского? Ну, конечно же, это он. И он лжет, притворяясь спящим, он вообще лжец. И уроки его всегда были одна сплошная ложь, одна пустая бумажная маска. Какое бледное и какое злое у него лицо! Плохое лицо, губы, как камень, а черты грубые, безжалостные. «Блеш, ты спишь?» Не слышит. Очень противный. А это… кто же это? Господин пастор Штрекер? Сухой и длинный, как жердь, пастор Штрекер, который ведет уроки религии? Да, черт побери, он собственной персоной. «Вы спите, господин пастор? Ну так продолжайте в том же духе. Это ничего, что вы спите. Вы тем самым пропускаете уроки религии, только и всего. А религия, знаете ли, немногого стоит в наше время. Сон куда религиознее, чем вся ваша религия. Когда спишь, приближаешься, может быть, к богу. Или как вы думаете?» Не слышит. Надо сунуться к кому-нибудь другому. Эй, кто это расположился тут со всеми удобствами? Вроде бы Мерц, доктор Мерц, что ведет римскую историю. Да, это он, узнаю его по бородке. «Вы, кажется, сердитесь на меня, господин доктор Мерц? Спите себе спокойно, забудьте недоразумения, которые имели место между нами, не теребите так нервно бородку. Кстати, вы правильно делаете, что спите. Ведь миром с некоторого времени правят деньги, а не история. Все те геройские доблести, коими вы сотрясаете воздух на уроках, давно уже не имеют значения, как вам известно. Впрочем, я благодарен вам за некоторые любопытные впечатления. Спокойного вам сна». А тут, я вижу, устроился господин фон Берген, мучитель детей фон Берген. Притворяется спящим, а ведь так и норовит с самым елейным видом огреть кого-нибудь по руке линейкой. Или скомандует: «Согнись!» — и влепит, что есть сил, указкой по оттопыренному заду. Элегантен, как парижский щеголь, но уж очень жесток. А это кто? Проректор гимназии Вис? Очень приятно. С теми, кто всегда прав, неинтересно. А это? Бур? Учитель Бур? «Я в восторге, что могу вас видеть». Бур был самым гениальным преподавателем арифметики на всем континенте. Для пансиона Беньяменты он не подходит, оригинальный ум, вольнодумец. Краус и прочие — неподходящие ученики для него. Слишком он незауряден и слишком требователен. Здесь, в пансионе, никто не соответствует таким требованиям. Но я, кажется, размечтался о том времени, когда был дома? Там, в гимназии, учителя пичкали нас знаниями, здесь все совсем другое. Другому учат нас, воспитанников, другому.
Скоро ли я получу место? Надеюсь. Фотографии мои и характеристики производят, как я полагаю, благоприятное впечатление. Недавно я впервые побывал с Жилинским в концертном зале кафе. Как трепетал он от смущения, просто трясся всем телом. Мне пришлось прямо-таки по-отечески его опекать. Кельнер, смерив нас взглядом, осмелился долго не подходить к нашему столику; однако после того, как я, напустив на себя ужасно строгий вид, выразил ему свое неудовольствие его нерадивостью, он незамедлительно вспомнил о вежливости и тут же принес нам светлое пиво в высоких, точеных бокалах. Да, надо уметь себя подать. Кто умело и вовремя выпячивает грудь, в том признают господина. Нужно учиться быть хозяином положения. У меня великолепно получается слегка откидывать голову, так, будто я не просто раздосадован, но удивлен дурным обращением со мной. Я смотрю вокруг с таким выражением, будто говорю: «Что такое? Что все это значит? Куда я попал?» Это действует. Кроме того, в пансионе Беньяменты я овладел осанкой. О, иногда меня охватывает такое чувство, что у меня достало бы сил поиграть со всем, что ни есть на земле, в какие угодно игры. Мне вдруг открывается вся милая женская суть. Женское кокетство я нахожу презабавным, а их банальнейшую манеру говорить и двигаться — полной глубокого смысла. Не понять их в тот миг, когда они подносят чашку к губам или одергивают юбку, — значит не понять их никогда. Их души порхают в изящных сапожках на высоких каблуках, а их улыбка двояка: в ней и бессмысленная привычка и кусок мировой истории. Их надменность, их птичий разум очаровательны, они очаровательнее творений классиков. Нередко пороки их являют величайшую на земле добродетель, а когда они сердятся, когда они в гневе? Только женщины могут быть в гневе. Но чу! Милая мама. Как святыню берегу я в памяти минуты твоего гнева. Впрочем, молчание. Что может знать обо всем этом воспитанник пансиона Беньяменты?
Не сумел-таки с собой совладать, отправился в канцелярию, отвесил привычно низкий поклон и обратился к господину Беньяменте со следующими словами: «Господин Беньямента, у меня руки-ноги на месте, я хочу работать, поэтому обращаюсь к вам с просьбой найти мне работу, чтобы я мог зарабатывать деньги. У вас есть связи, я знаю. К вам ходит шикарная публика, люди с гербами на лацканах, офицеры с гремучими саблями, дамы с весело шуршащими шлейфами, чудовищно состоятельные старухи, и неулыбчивые миллионеры-старики, люди с положением и без рассуждения, люди, что подкатывают на автомобилях, — словом, вас знает весь свет». — «Не наглей», — предупредил он меня; не знаю сам почему, но я не испытывал больше страха перед его кулаками, я продолжал свою речь, слова вылетали из меня, как горох: «Непременно добудьте мне какую-нибудь стоящую работу. Впрочем, мнение мое таково: всякая работа стоящая. Я уже столь многому научился у вас, господин Беньямента». Он спокойно возразил: «Ты еще ничему не научился». Но я не дал себя сбить: «Сам господь повелевает мне начать трудовую жизнь. Но что такое бог? Вы мой бог, господин директор, от вас зависит, смогу ли я добиться денег и уважения». Помолчав, он сказал: «А теперь поди вон из канцелярии. Живо!» Я ужасно рассвирепел и закричал: «Я видел в вас выдающегося человека, но я ошибся, вы заурядны, как время, в которое вы живете. Я отправлюсь на улицу и на кого-нибудь нападу. Меня вынуждают на преступление». Вовремя распознав грозившую мне опасность, я отпрыгнул к двери и, выпалив: «До свидания, господин директор», выкатился в коридор. Там я замер, приникнув ухом к замочной скважине. В канцелярии, однако, царила мертвая тишина. Я пошел в класс и углубился в книгу «Какую цель ставит перед собой школа для мальчиков?».
Наша учеба состоит из двух частей, теоретической и практической. Обе части, однако, до сих пор кажутся мне одинаковым кошмаром, бессмысленной на первый взгляд сказкой, в которой скрыт в то же время непостижимый смысл. Учить наизусть — одно из главных наших занятий. Я запоминаю легко, Краус — с большим трудом, поэтому он всегда занят тем, что учит. В трудностях, которые ему приходится преодолевать, и состоит вся тайна его усердия. Память у него неповоротливая, и все же он, хоть и с большим трудом, запоминает все намертво. То, что он знает, словно бы выгравировано у него в голове на металле, того он не забудет. Выветриться из его головы не может ничто. Краус годится только там, где нужно мало учить. Краус годится в пансион Беньяменты. Один из принципов нашей школы гласит: «Мало, зато основательно». За этот принцип Краус, которому досталась голова не из легких, держится обеими руками. Поменьше учить! Повторять одно и то же! Постепенно и я начинаю понимать, какой огромный мир скрыт за этими словами. Усвоить или присвоить что-нибудь накрепко, на всю жизнь! Я вижу, как это важно, а главное, как это правильно, как достойно. Часть практическая, или физическая, нашей учебы представляет собой занятия гимнастикой или танцами, подходят, пожалуй, оба слова. Войти в комнату, поздороваться, поклониться дамам — во всем этом мы упражняемся подолгу, до отупения, но и в этом, как я теперь замечаю и чувствую, скрыт глубокий смысл. Нас, воспитанников, хотят отформовать, а не напичкать нас науками. Нас воспитывают, принуждая до конца осознавать особенности нашего тела и нашей души. Нам дают ясно понять, что уже само принуждение и ограничение могут заменить образование и что в очень простых, по видимости глупых упражнениях содержится больше благодатного смысла и истинной мудрости, чем в запоминании множества терминов и понятий. Обычно же заполняют голову чем попало, так что всякое знание оказывается полузнанием. Мы не владеем знаниями, напротив, то, чем мы, казалось бы, завладели, господствует над нами. Здесь же нам внушают, что лучше всего отдаться благотворному действию надежной и крепкой малости, то есть усвоить себе внешние приемы и обычаи, навсегда подчиниться им. Конечно, это оглупляет и унижает. Но нас никогда не запугивают. Все мы, воспитанники, знаем, что униженность наказуема. Кто заикается или иным образом выказывает свой страх, тот подвергается насмешкам нашей фройляйн. Но мы должны оставаться маленькими людьми, должны знать, твердо помнить, что люди мы незначительные. Закон, что повелевает, принуждение, что ограничивает, а также неумолимые предписания, кои придают нам направление и навязывают свой вкус, — вот что является значительным, а не мы, воспитанники. Что ж, каждый из нас, включая меня, знает, что мы не более чем маленькие, бедные, зависимые, обреченные на послушание карлы. Мы и ведем себя соответствующим образом: с полным смирением, но в высшей степени уверенно. Все мы, без исключения, достаточно энергичны, потому что нужда, которую мы испытываем, побуждает нас твердо верить в ценность маленьких благ, которых нам удается добиться. Вера в себя означает в нашем случае скромность. Если бы мы ни во что не верили, мы бы не знали, как мы малы. Все же, как мы ни малы, мы что-то собой представляем. Нам нельзя фантазировать, растекаться мыслью по древу, заглядывать за горизонт, и эти нельзя дают нам удовлетворение, делая нас пригодными для любого быстрого использования. Мы плохо знаем, как устроен мир, но мы узнаем жизнь, потому что будем отданы ее бурям. Школа Беньяменты всего лишь прихожая при жилых покоях и парадных залах жизни. Здесь мы учимся почтительности, учимся манерам, приличествующим тем, кто взирает на мир снизу вверх. Я-то, положим, смотрю на все с довольно высокой колокольни, что ж, тем полезнее для меня здешние впечатления. Как раз мне необходимо научиться почтительному и искреннему уважению к делам мира сего, ибо что со мной станется, если я буду презирать старость, отрицать бога, смеяться над законами и совать свой сопливый нос в сферы возвышенного, истинно важного и великого? По моему убеждению, именно этим страдает современное юное поколение, которое кричит караул и вопит благим матом, как только речь заходит о том, чтобы хоть немного подчиниться закону, долгу, лишениям. Нет, нет, брат и сестра Беньямента для меня все равно что любимые путеводные звезды. На всю жизнь сохраню о них благодарную память.