Ну я прикинула — так и так... Податься некуда. Отдала.
На свою погибель!
Стоим на вокзале у поезда, деверь держит мальца на руках, а Толя — много ли ему надо? — схватился у матери на глазах с дядькой, с отцовым братом, обниматься и целоваться. У матери, понимаете? У матери на глазах!
Тот ответно его ласкает. А я валюсь. Ну, прямо с ног валюсь и валюсь. Исхожу слезами. Люди меня поддерживают под мышки. У меня долой с головы платок.
И что же они сотворили, ироды?!
Набаловали ребенка до невозможности, он у них прямо по головам ходил, особенно эта... Извините, конечно, ну, как там ее... ну, эта... деверева жена. С рук не спускала!.. Двое девок у них. Очень просто: им интересно иметь мальца.
Приезжаю летом. Сын меня не признает, мамой не называет. Папа да мама — деверь с его женой. И выходит, я не родительница, а неведомо кто!
А все это горе, учтите, исключительно из-за моего материального обстоятельства.
Терпела до самого шестого Толина класса. А Толя тем временем как есть совершенно обхулиганился. Если все рассказать, так лучше, пожалуй что, не рассказывать... По-людски и не обедает никогда, таскает из подпола яйца, когда захочет. Ночью все в доме спят, а он схватил себе моду на лыжах по лесу гулять. Надоест — в окно. И повалится. Другой раз даже и не раздевшись. А им все хиханьки, хаханьки.
Хорошо.
Объясняю деверю: я его заберу с собой.
А он: «Учительница сказала, у Толи к математике исключительная способность. Ты в состоянии такое объять?»
В состоянии не в состоянии, ребенок мой. И забрала. Разговор короток.
Приезжаю в Москву, являюсь с Толей к начальнику стройки... «Создадите условия хоть сколько-то подходящие или как? Или на улицу мне с дитем?» (И пару, знаете, крепеньких и горячих слов, а чего мне терять?!) Он аж рот раззявил и в тряпочку. Нечем крыть.
После этого создали, конечно, в общежитии условия: в комнате только еще двое женщин, Толя да я... (Толе кровать совершенно самостоятельная. Спи, как барин.)
Он, бывало, на дню даже в комнату не зайдет. (Мы на первом этаже общежития.) Глянет в окно, стоит ли еда. Стоит. Сейчас же, как кошка, вспрыгнет на подоконник и ну уписывать, тоже сидя на подоконнике. Молодой. Растет.
Я восемьдесят рублей в новом исчислении тогда уже в месяц имела стойких, без прогрессивки. Ну, школа поддерживала, конечно. Два раза выдавали ботинки, спинжак... Завтрак бесплатный, само собой.
И вдруг приходит ко мне учитель из ихней школы: «У него, говорит, к математике, знаете, есть способность. Я буду его учить дополнительно».
А я отвечаю: «Нет у меня, извините, на это средств».
«А я на ваши средства плевать, говорит, хотел. Мне только ваше согласие необходимо».
«Раз так, пожалуйста, отчего же, если есть у него способность. Согласна. До конца десятилетки я дотяну, легко ли, трудно ли, так это, если хотите, ни до кого касательства не имеет».
И дотянула. Ну, конечно, школа маненечко поддерживала: сапожки, спинжак...
И я, как мать, дала ему полную десятилетку. Большое спасибо партии и правительству.
«Ну что ж, говорю, теперь, говорю, в институт, что ли?» — «Нет, — отвечает. — Я, мамаша, если хотите знать, не мальчишка. Желаю культурненько одеваться. Пойду работать». — «А может, вытянешь на вечерний?»
Подал заявление в университет. А сам не готовится — каждый день в Серебряный бор. Ну что я скажу? Что могу сказать? Сама-то имею только четыре класса! Штукатур. Человек не особо квалифицированный.
Экзамены, значит...
Он приходит как-то вечером и говорит: «Мамаша, знаете, а профессор вот эдак на меня поглядел, улыбнулся и вдруг: «Уж больно хороший, говорит, парень, дадим, говорит, дорогу... Он как будто бы моя личная молодость...» — и смеется... Что ж, вы ходили туда, мамаша? Это вы унижались, да?!»
Да куда это я ходила?! Я и не знаю, к кому ходить!
День пришел, в университете вывесили объявление. Мы с ним к университету (я аккурат в этот день в вечерней)... Стою на улице. Жду.
Приходит и объясняет: «Висит, вам назло, фамилия Кононенко». — «Не может быть, — говорю. — Не ты один Кононенко. Здесь со всего Союза. Иди погляди еще раз, какое имя там напечатано». Приходит и говорит: «Анатолий». — «Не может такого быть. Иди, говорю, погляди-ка отчество». Приходит и говорит: «Отчество, говорит, вам назло, Степанович. Отпечатано: Кононенко, Анатолий Степанович. Черным по белому. Долго вы, мамаша, будете гонять меня туда и сюда?»
Я сомлела. Я... Да что вам сказать, не знаю... Стою посредине улицы. Как скаженная...
Все тут вспомнилось! Все встало передо мной!.. Зима. Морозы. Тащу раствор. Поколели руки... А брань невозможная. А бригадирское хулиганство! Все же и я молода была... А холод. А я — раствор... Застывает... Мо-о-о-ло-дость! Бабья жизнь моя никудышняя! С двадцати пяти лет вдовею.
«Видишь ли, слышишь ли? — говорю покойнику, Толиному отцу. — А может, ты подле него стоял? Может, тому профессору, приличному человеку, это ты в уста слова хорошие положил?»
«Опамятуйтесь, мамаша! — увещевают люди. — Молодой. Поступит на другой год. Нельзя же так убиваться!»
«Да он принят! Принят. А я штукатур. Имею четыре класса. В люди вывела... Зима, говорю, раствор... Бывало, руки у меня поколеют... Ног не чувствую. Бывало, недоедаю... Он у меня, говорю, единственный».
«Очень прекрасно, — спокойненько отвечают. — Видать, вы женщина энергичная!»
«Героиня вы! Вот кто вы», — говорит мне одна гражданка. И схватилась плакать вместе со мной.
А студенты из университета:
«У этого мать, говорят, малахольная. Вызовем, говорят, карету и доставим ее в «Матросскую тишину».
Поступил на вечерний. А утром работает на кондитерской. Им ничего, довольны. Он малость машинами управляет. Хорошая, говорят, у него математическая способность.
И откуда взялась у него такая способность? Не иначе, в отца. Вы б только его видали!.. Исключительно представительный, белый, полный. Вина не пил. В рот не брал... В отца, в отца, не иначе, пошло у него. В отца, в Кононенко.
13
Огромный город не поразил Толю. Ему было двенадцать лет, он уже успел побывать в Виннице, запомнить ее автобусы и трамваи, большие улицы и большие дома.
Только одно в Москве удивило его: светофоры. Часами он стоял на уличных перекрестках и, моргая, глядел на их зеленый и красный свет.
...Этажи сообщаются между собой. Шоколадные зерна льются с четвертого этажа на первый, уже размельченные, отделившиеся от какавеллы.
Мир шоколада, мир умных машин... Сперва он не вспомнил, какую это в нем вызывает счастливую, дальнюю ассоциацию — красный и зеленый глаз светофора!
На четвертом (на самом верхнем) этаже — сушка. Здесь в огромных мешках бобы — из Мексики, Гватемалы, Гондураса, Сальвадора, Венесуэлы, Колумбии, Тринидада...
Цех огромный. Четыре высокие печи. В печах температура сто тридцать градусов. Тут же мигающий зеленым и красным пульт управления.
Мешки с бобами подвозили на вагонетках, опрокидывали в стальную воронку, они вякались о стены со стуком камешков.
А дальше все шло как бы помимо воли человека. Машина подхватывала бобы, просеивала их и снова просеивала. Печь перекидывала бобы с одного огромного сита на другое, на третье.
Но дальше, в другом конце огромного цеха, жила другая машина — одна-единственная, обжарочная. Температуру в ней поддерживали газом. Печь билась, стучала. Здесь поджаривали бобы особо высоких сортов, миндаль и орехи. Главным тут был рабочий, его опыт, его умение.
У этой печи существовал «щуп»; заслонка, — как и во всех на земле печах... Печь нагревалась живым огнем. Здесь видны были вращавшиеся зерна какао; тут, на глазах у людей, двигалась огромная стальная тарелка.
А рядом еще одна машина, работавшая по приказу пульта, в ней бобы освобождались от какавеллы, которая их обволакивала. Этот цех был царством мужчин. Женщины — чуть подальше, в отделении трюфелей.
Масса, из которой изготовляют трюфель, лежит в огромном чане, влажноватая и как бы расплавленная. От нее бьет нежный дух трюфеля.
В цеху, где женщины, машина выбрасывает уже совсем готовые трюфели. Поток трюфелей, коричневая трюфельная дорога без конца и края... Десятки, сотни, тысячи трюфелей. Трюфели — еще не завернутые — льются сладкой рекой. Водопад, водопад трюфелей! Его течение нескончаемо... Трюфелями наполнены ящики, ящички; трюфеля на больших деревянных досках...
...Шоколад и опять шоколад — поток извергающегося шоколада; булыжники шоколадных дорог, дороги, мощенные шоколадными плитками.
Бежит дорога: машина выбрасывает шоколад, шоколад, шоколад.
Но в этих огромных залах, которые зовутся цехами, самым обольстительным был все же верхний — четвертый — этаж, там, где мешки, набитые шоколадными зернами, орехами и миндалем.
Шар земной! Географическая карта, моря-океаны. Голос из дальних стран. Острова под жарким и ярким солнцем; тропические деревья.
Бобы совершенно разного цвета, на вкус горько-терпкие, желтые, белые, фиолетовые...