Она стояла возле меня и говорила, опустив глаза. Стыдливые? Застенчивые? Может, виноватые? А может, просто влажные — чтобы опущенные веки прикрыли влагу.
Мне было неловко, что она стоит, а я сижу. И мне неловко было, что я тоже каждый раз опускаю веки по одной-единственной причине: я сижу перед блюдцем с творогом, рядом с блюдцем стоит стакан молока, еще утро — я сижу и завтракаю.
И я, разумеется, отодвинул от себя блюдце, вытер губы Надиной салфеткой, встал и слушал ее тоже стоя. Она рассказала, что у нее есть подруга. Дружили они с малых лет. Вместе окончили в селе школу. Потом, в старших классах, они носились с мечтой поехать вместе учиться на врача. А она, Надя, вдруг влюбилась. Он как раз тогда вернулся в колхоз, окончил только что ветеринарное училище. Это была такая большая любовь, что величайшая и прекраснейшая мечта выглядела против нее мелкой и незначительной. Они поженились. Она родила ребенка, родила второго. Подруга сейчас — глазной врач в сорокской больнице. Когда Надя приезжает иногда в город, она боится по городу ходить, боится встретить подругу… Ей стыдно. Она чувствует себя вроде как виноватой и стыдится своей вины. А когда они встречаются изредка на улице, подруга так рада ей! Обнимает ее, целует. Приглашает к себе. Разговаривает очень ласково.. И от этих слишком ласковых разговоров, от этого сочувствия подруги домой она возвращается вконец расстроенная, вваливается в дом с рыданиями. А он, ее муж, этих рыданий не понимает. Это все потому, говорит он ей, что она его больше не любит. Любовь ее, говорит он, выдохлась.
— А может, оно действительно так?… — очень осторожно спросил я.
— Ох, если бы это было так. Но оно же ведь как раз не так. Ничего же ведь не выдохлось. Те первые чувства были такими сильными, такими богатыми, что хватить их может на всю жизнь. И хватает. Ими я живу. Ими я дышу. Ну а две дочурки наши? Вы видели? Они же — копия отец. Наоборот: часто они еще сильнее, мои чувства к нему. Конечно, а как же. Наверно, в три раза сильнее. И все-таки часто бывают у меня такие минуты, что схватила бы детей и убежала б от него куда глаза глядят…
— Что, он больше не любит?
— Нет. Любит. Во всяком случае, он мне тысячу раз повторяет это — после того, как мы миримся. Целует меня; обнимает, ну точно как в наши первые счастливые дни. И это после того, как он только что обозвал меня худшим словом, каким зовут самую низкую женщину. Я лежу и плачу. Как ты можешь, говорю я, так меня называть? За что? Ты ведь хорошо знаешь, какой честной и чистой ты меня взял. Ты же видишь, говорю я, как я веду дом, как слежу за детьми, как я работаю, как я предана тебе и как я тебя люблю. А ему достаточно только опрокинуть лишний стакан вина. «Ничего не знаю, — говорит, — и знать не хочу. Я знаю только, что ты мне изменяешь». — «Откуда ты это взял, — говорю, — за что ты меня так обижаешь? Чего вдруг приходят тебе в голову такие сумасшедшие мысли?» — «А, — говорит, — знаю, я это знаю очень хорошо. Если ты могла, — говорит он, — променять свою учебу, свою медицину любимую на меня, на мужчину, — значит, ты можешь изменять своему любимому мужу с первым встречным идиотом». Такой ненормальный. И опять называет меня этим словом…
Опущенные Надины глаза ничего уже спрятать не могли. Она отвернулась и, как ребенок, вытерла глаза обеими ладонями. Не чувствуй я себя раскаявшимся грешником, я бы к ней, возможно, подошел, успокоил бы ее, может, даже погладил бы по голове. Но я стоял и ждал. Наконец она снова повернулась ко мне и спросила:
— Скажите мне, пожалуйста, почему еще и сегодня, в наше время, называют такие вещи судьбой? Судьбой человека. Может, потому, что в жизни случается иногда такое, что от тебя не зависит? Такое, что тебе суждено?..
— Мы же говорим: твоя судьба в твоих собственных руках… — ответил я ей коротко.
Больше она ни о чем не спрашивала. В то утро, помню, я долго сидел у стола, пока взялся что-то делать. Я думал о том, что ответ мой был слишком поспешным и нетактичным. Эта простая деревенская Надя знала такой ответ сама. Иначе она бы не жаловалась, то, что суждено ей в жизни, принимала бы она легче, проще. От меня, наверно, ждала она каких-то других объяснений.
Таких объяснений, каких у меня и у самого нет.
Хочу закончить эту главу любопытной историей об одной маленькой новелле, которую я написал тогда в Косоуцах, в доме ветеринарного фельдшера.
Даже не о всей новелле, а только о конце ее. Об «изюминке», как это называют, без которой новелла не может, я считаю, называться новеллой.
И хочу при этом снова вспомнить моего земляка, Фройку Рехтмана. Эта «изюминка» подвернулась мне на сей раз именно благодаря ему, провинциалу, сухому, можно сказать, бухгалтеру.
Председатель колхоза очень хвалил мне одну молодую кухарку из тракторной бригады. Он расхваливал ее преданность, честность, говорил, что каждое самое маленькое дело, которое она делает, делает она с любовью. «На редкость скромная девушка, — сказал он. — О такой девушке надо бы что-нибудь написать. Сходите, познакомьтесь с ней. На такую девушку писатель должен взглянуть».
Я описываю в новелле, как подымаюсь к тракторной бригаде по виноградному склону. Каждый раз я останавливаюсь, оглядываюсь назад и все наглядеться не могу на родные пейзажи, что остаются внизу, становятся все дальше и, потому что все дальше, — все красивее. Все село — как на ладони. Напротив — городок Ямполь. Днестр посередине со своей мелкой рябью, блестящей, как рыбья чешуя, серебрится на солнце. Я подымаюсь и думаю, что председатель слишком уж что-то хвалил эту Аникуцу. Новеллу я так и назвал: «Аникуца».
Короче. Девушка, далеко не красивая, маленькая и худенькая, стояла, повязанная фартуком, чистила картошку, шинковала капусту, носилась, раскрасневшаяся, вокруг кипящих котлов, мыла тарелки, выносила ведра помоев, то есть делала самую будничную на свете работу, какую только можно представить себе в наше время для молодой девушки. Времени постоять со мной подольше и поговорить у нее не было. А когда она услышала, зачем я сюда пришел, полыхающие щеки ее заполыхали по-настоящему. Буквально несколькими словами выложила она передо мной всю свою биографию. Самая короткая биография, какая только может быть. Она работает в колхозе. Она и ее мама. Отца у нее нет. Он ушел на войну, когда она была еще совсем маленькая, и не вернулся. Зимними месяцами она — доярка на ферме. Но как только на дворе становится чуть потеплее, приходят сразу трактористы и требуют ее обратно сюда. Они требуют сюда ее и только ее.
Я смотрел, как через оконце выдает она трактористам миски борща, тарелки с картошкой и кусками мяса. Я искал любовь, которую, как говорил председатель, она вкладывает в любое дело. Ничего особенного. Обыкновенно. Можно, конечно, что-то придумать. Можно, к примеру, сказать, что народ чувствует особый вкус не только в еде, которую она для них готовит, но даже в том, как она подает им эту еду. Но ведь это будет чистой выдумкой. И вообще, чего ради выдумывать, придумывать?
Послышалось, как снаружи, у двери, остановилась телега. Аникуца поставила в корзинку кастрюлю борща, миску мяса с картошкой, в две бутылки налила молока, вымыла и принялась вытирать стакан, сказала мне походя, что у нее еще два тракториста на силосе, вот и посылает она им туда обед на телеге.
Она терла стакан, терла, глядела в него каждый раз на свет. И в это мгновение пришел мне на ум рассказ моего земляка, Фройки Рехтмана. Одно только слово «дача» — и сразу все стало ясно про аптекаршу Клару Финкель в гетто.
В новелле я написал такую строку. Когда я прихожу к моей маме и моя сестра угощает меня чаем, она точно так же протирает стакан и точно так же проверяет его каждый раз на свет.
Снаружи послышалось, Аникуца кричала на ездового:
— Чего расселся тут, зеваешь? Трогай! Обед стынет!
И когда потом она снова показалась на пороге, я увидел в этой далеко не красивой махонькой девушке что-то от красавицы, что-то возвышенное. Больше того: что-то от сестры.
Новеллу я напечатал потом в журнале. Не скажу, что это одна из моих удачнейших вещей. Помню только, что когда писал ее, подумал: учиться писать можно иногда и у простого смертного, который к тайнам писания никакого отношения не имеет. То есть даже у бухгалтера, который будто бы только и умеет, что высчитывать дебет-кредит.
3
Напротив, в местечко Ямпеле, или в город Ямполь, как он уже сейчас называется, я переплывал на пароме посидеть немного в ямпольском читальном зале (косоуцкий клуб и библиотеку как раз в те дни ремонтировали), познакомиться с ямпольцами и, само собой, посмотреть этот Ямполь — это же название, которое запечатлелось в моей памяти в те еще совсем ранние детские годы.
Крутый, Ямпеле. Названия этих двух украинских местечек на том берегу Днестра звучали в нашем доме чаще и обыденней, чем, скажем, названия ближайших соседних бессарабских местечек Капрешты, Флорешты, Маркулешты.