Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ай, — сказал он, — я забыл вчера попросить вас, чтобы вы захватили с собой что-нибудь свое и почитали нам.
Мадам Ройзман тоже кивнула.
— Я могу почитать вам из тех вещей, что есть в журнале. Читать вслух я как раз очень люблю. Но вы ведь уже эти вещи, конечно, читали? — глянул я на жену Ройзмана.
— Нет-нет, — ответила мадам Ройзман, — нам будет очень интересно слышать самого автора.
Ройзман положил возле меня журнал. Я читал. Читал громко, со всеми нюансами, со всеми ударениями в каждом слове, читал с удовольствием, как всегда, но тогда, помню, — видя, как Ройзман слушает мое чтение, открыв рот, поглядывает каждый раз на старушку свою, верит, видимо, что благодаря моему чтению она забывает немного свою печаль и грусть исчезает с ее лица хоть на несколько мгновений, — с особым удовольствием.
Позже зашел в дом зять Ройзманов. Потом — их вторая дочь, та, что взяла сиротку-грудничка к себе. Ройзман познакомил меня с ними, представил. И хоть они знали уже, кто этот гость, смотрели они все время на нее, на маму, удивляясь, наверно, что она сидит сегодня здесь, в гостиной, у стола, где не сидела уже давно, говорит сегодня более громким голосом, как давно уже не говорила, говорит о литературе, перечисляет имена писателей, рассказывает, что когда-то в Киеве она лично познакомилась с Ициком Фефером, что Павло Тычина сам на читательской конференции подарил ей свою книжку с автографом — они не раз слышали все это, но уже так давно, скоро год, очень длинный год, она о подобных вещах не говорила.
Мы пили потом чай с вареньем. Я сидел в доме у Ройзманов добрых два часа. Когда я собрался уходить, Ройзман стал приглашать меня на будущее лето приехать с семьей сюда, к ним, отдыхать. У зятя стоит пустой дом, «дворец, а не дом», — сказал он мне тихонько, чтобы старушка его не слыхала.
Он проводил меня до самого берега. По дороге несколько раз повторил:
— У нее сегодня был хороший день, у старушки моей!
Мы распрощались. Я взошел на паром, а он махал рукой мне вслед. Напротив, на косоуцком берегу, я оглянулся, захотел еще раз, издалека, посмотреть на этого старого доброго учителя. Поискал его глазами где-то наверху, на ямпольской горе. Но Ройзман все еще стоял внизу, у Днестра, и махал, и махал мне рукой.
У хорошего дня был еще потом и хороший вечер. Вечер, который затянулся до поздней-поздней ночи.
Косоуцкие хозяева мои, Надя с мужем и две их дочурки, сидели на улице, на скамье у своих ворот, и очень обрадовались, когда вдруг увидели меня.
Обе девочки были свежевыкупаны, красиво причесаны, с лентами в косичках, на ногах носочки и новые туфельки, на обеих одинаковые платьица в складочку. Надин муж — в черном костюме, в белой рубашке. Надя — с уложенными волосами, в крахмально вздувшейся блузке, лицо, кажется, даже чуть припудрено. Буднично, проще — она выглядела красивей.
— Мы уже целый час сидим здесь наряженные и ждем вас. Мы хотим, чтобы вы пошли сегодня с нами на наш семейный праздник, сегодня маме Николая исполняется семьдесят четыре года. Коля, говори ты. А то прямо слова сказать не можешь!
Ветеринарный фельдшер, Николай Васильевич, как звало его село, был, кажется, вообще не из любителей много говорить. За эти несколько дней мы с ним всего два или три раза перекинулись не больше чем двумя-тремя словами. Медленно, с расстановкой, он начал:
— У нас давно уже так заведено, еще с тех пор, когда маме исполнилось шестьдесят. В ее день рождения мы всегда собираемся, все пять братьев, и устраиваем ей небольшой праздник. А братья нам наказали, чтобы мы без вас и не думали приходить.
— С огромным удовольствием, — ответил я. — Но вот так вот? Не одетым? Вдруг? С пустыми руками?
— Вы одеты, — ответила Надя, — как еще нужно особенно одеваться? Разве в этом дело? Букет цветов мы сейчас нарвем. И если вы сами преподнесете маме цветы, для детей это будет большая честь.
— Знал бы я раньше, я бы хоть бутылку шампанского взял напротив.
— Мы и сами точно не знали, — сказал Николай Васильевич. — Мы думали — в воскресенье. Но братья и золовки хотят именно сегодня, именно в день ее рождения. Все очень хотят, чтобы вы тоже были. Мы вас просим! Буфет еще открыт, мы можем зайти по дороге и купить шампанского там.
Пятерых братьев в селе звали братья Кетрару, Кетрару — такая у них была фамилия. Кетрар — по-молдавски каменотес. Кроме Николая, самого младшего из братьев, который пошел совсем по другому пути, стал фельдшером, да еще и не простым фельдшером, а ветеринарным, остальные четверо братьев действительно были мастера по камню, каменотесы в косоуцком каменном карьере. Семейная, получается, специальность. Наследственная, из поколения в поколение: даже фамилия как специальность. Косоуцкий камень в наших краях славится. Его так и называют: косоуцкий камень. Серовато-белый и твердый, как гранит. Когда-то из него тесали надгробья, придорожные кресты, карнизы вокруг барских домов. Сегодня из косоуцкого камня вырубают орнаментные плиты для украшения по фасадам цоколей зданий, плитку, чтобы замостить площадь вокруг памятника, выложить красивые дорожки в парках, у клубов. Двух братьев Николая, Штефана Кетрару и Иона Кетрару, я уже знал. В карьере меня как раз к ним — к лучшим мастерам, сказали мне, — подвели посмотреть, как работает каменотес. Я смотрел на их грубо тесанные, запорошенные каменной пылью лица, на напряженную внимательность к молоту и резцу в их руках, на готовые каменные плиты, сложенные друг на друга в штабеля до самого верха, выше головы мастера, и тогда, помню, отметил: зовут их Кетрару, стоят они за работой высокие, скально-величественные, сами выглядят как живые монументы — монументы каменотесам. Кроме косоуцкого камня славились Косоуцы еще одним: косоуцким хором. Тоже, наверно, передаваемая из поколения в поколение народная традиция в этом селе. Почти в каждом доме висела на стене фотография хора. Это значит, кто-нибудь в доме в этом хоре пел. Когда-то дед или сейчас внук, а может, сейчас и дед, и внук. Фотографии старые и фотографии совсем-совсем новые. Хористы на фотографиях были каждый раз другие, хор — всегда тот же: косоуцкий хор. Среди хористов можно было увидеть старика с широченной белой бородой; старуху — всю в морщинах; молодого человека, наверно, баса, с опущенным кадыком и черными закрученными вверх усами; женщин, девушек, даже несколько детей можно было увидеть на фотографиях. Но большей частью — супруги вместе. Был у мужа красивый голос, так и у жены тоже был красивый голос, наверно, так и паровались по признаку, умеют петь или не умеют петь. Штефан Кетрару и Ион Кетрару, сказали мне, поют оба в хоре вместе со своими женами. Этих двух братьев я видел собранно-углубленными, с каменной пылью на скально очерченных лицах у косоуцкого камня. И я представил их себе собранно-углубленными, с тишайшим пианиссимо на губах в косоуцком хоре. Сейчас всех братьев вместе я видел, можно сказать, дома. Видел самое наиизысканнейшее — любовь к матери. Я не говорю уже о накрытом столе. Пять невесток, одна другой не намного старше, не меньшие, конечно, хозяйки, чем самая младшая, Надя, умеют красиво накрыть стол. Но в этом разве дело? — как перед вечером сказала Надя. Хотя блюда, особенно чисто молдавские, можно было бы и вспомнить: например, «плачинты», начиненные мясом, брынзой или картошкой со шкварками, которые прямо таяли во рту. Или отбивные, «костица», как у нас их называют, жаренные исключительно на древесном угле, перченые и начесноченные, «мэмэлигуца», которую попозже выкинули на круглую дощечку, нарезали ниткой, подали с блюдцами растопленного масла и тарелками размятой брынзы, уже не столько, наверно, для сытости, сколько просто ради колорита, а может, даже и ради меня, городского гостя — все-таки редкость такая мамалыга. Я не говорю уже о ровно семидесяти четырех свечках, воткнутых одна возле другой в круглый торт на самой середине стола. Свечки зажгли. Торжественное зажигание свечей предоставили старшему брату, Константину Кетрару. Язычки пламени заиграли один за другим на его лице. Затем все вместе, показалось мне, стали они играть вокруг маминого лица. Игра между светом огонька и морщинами, светом огонька и материнской радостью. Подрагивающие язычки вычерчивали на ее лице годовые кольца, как на дереве. Год — кольцо, кольцо — год. Больше семи десятков горящих свечей. Надя с золовкой ушли в другую комнату укладывать детей. Я спросил бабушку, почему здесь нет ее старших внуков. Она взмахнула руками, как крыльями. В смысле — разлетелись. «Ла ынвэцэтурэ!» — сказала она. Это значит: на учебе. Уже и в самом деле пошли первые дни сентября — начало учебного года. Я рассудил, помню, так: то ли в семье Кетрару не будет со временем каменотесов, то ли, наоборот, — к их вековому фамильному ремеслу каменотесов добавляется сейчас то, что называется «ынвэцэтурэ». В памяти моей запечатлелся тем вечером навсегда еще один обычай выражать почтение матери в этой простой семье каменотесов. Все пятеро братьев сплели руки, посадили на это сиденье из рук свою старую маму и вот так, играючи, считая, поднимали ее раз за разом вверх. Невестки смеялись, прихлопывали. Их маленькая мама сидела на больших руках своих сыновей как ребенок. Из сморщенного маленького рта ее вырывался всякий раз тихий испуганный вскрик, когда ее поднимали, и детски-радостный смех, когда ее опускали. А сыновья все качали и качали маму вверх и вниз. Ровно столько раз, сколько лет ей исполнилось. И мне казалось: только вверх. Раз от раза все выше и выше. До самой-самой высокой ступени. Больше семи десятков лестничных ступеней. Я тогда, помню, подумал, что именно здесь, среди простых людей, каменотесов, тружеников, раскрывается сегодня вечером самое человечное, что есть в этом обычнейшем слове: мама. Два-три года спустя мы с молдавским поэтом Григорием Виеру провели вдвоем месяц в начале лета в прикарпатском лесу где-то возле Яремчи. Мы жили в двух деревянных гуцульских лесных домиках, сидели и работали. Я тогда написал там рассказ «Шолом Ханахес». Целую неделю почти каждый день шел дождь. Вот перестал, вот опять пошел. По утрам мы гуляли в мокро-сочной траве, подставляли губы под капли дождя, свисавшие с листьев. Блеснуло солнце, раззолотило мокрый лес, а несколько мгновений спустя снова начали хлестать меж деревьев косые плети дождя. Кто не любит стоять у окна и смотреть, как на улице идет дождь? Виеру сказал мне, что такой необычный дождь, со столькими красками, с такой тоскливо-мелодичной грустью, в таком густом сосновом лесу заколдовывает его, входит сам в его домик, косо хлещет на стол, сам, без него, без поэта, становится стихами. Несмотря на это, стихов о дожде Виеру тогда не писал, а наколдовал там в лесу свой лучший цикл стихов: стихи о маме. Простые сердечные стихи о простой старой деревенской маме. Я помнил тот косоуцкий вечер среди братьев-каменотесов и понял поэта. Нас в нашей семье тоже четверо братьев. Мы тоже собираемся все с женами в праздничный день в доме нашей старой мамы. Четыре золовки и три сестры мои тоже, слава богу, умеют накрыть стол. Наша мама уже старушка. Запавший рот, иссохшие, сморщенные щеки, глаза, наполненные горечью и кротостью, милая радостная говорливость. Она тоже сидит среди нас всегда во главе стола, на самой-самой верхней ступеньке. Но не знаю почему, в тот косоуцкий вечер не пришли мне на ум наши семейные праздники, а наоборот: всегда после, когда мы собираемся в праздничный день у нашей мамы, я вспоминаю тот косоуцкий вечер. Во всяком случае, два этих совершенно различных обычая выражать почтение матери перемешались, слились воедино. День тогда напротив, в Ямпеле, у старого учителя Ройзмана, и вечер потом допоздна у братьев Кетрару, тоже, помню, смешались, слились в одно и то же ощущение человеческой доброты. Двое братьев, Штефан и Ион, с обеими их женами стояли все четверо выпрямившиеся, важные, как стоят они в косоуцком хоре, глаза их смотрели все время на мать, и в четыре голоса они пели ей, их старой маме, хоровую песню. Старушка сияла, даже пустила слезу. Не первый, конечно, раз за этот вечер. Все подхватили песню. Я — тоже. Я стоял, помню, и пел, а в голову мне лезли, как шолом-алейхемовский Тевье-молочник говорит где-то, какие-то странные думы и мысли. Мысли как раз о его, Тевьиных когдатошних вопросах. На старый вопрос: «Бог создал всех людей равными» я подсказал тогда Тевье еще доказательство. Возможно, наивное. Но тот вечер очень растрогал меня. Эта одинаковая любовь у всех — у городских и у деревенских, у белых и у черных, это великое чувство у всех добрых, разумеется, людей на всем белом свете к этому самому наипростейшему, самому наиобычнейшему слову:
- Ангелы на кончике иглы - Юрий Дружников - Советская классическая проза
- Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Борис Горбатов - Советская классическая проза
- Собрание сочинений в четырех томах. 1 том - Борис Горбатов - Советская классическая проза
- Большая земля - Надежда Чертова - Советская классическая проза
- Амурские волны - Семён Иванович Буньков - Советская классическая проза
- Избранное - Гарий Немченко - Советская классическая проза
- Жизнь продленная - Иван Иванович Виноградов - О войне / Советская классическая проза
- Том 7. Эхо - Виктор Конецкий - Советская классическая проза
- Повести и рассказы - Олесь Гончар - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том I - Леонид Ливак - Советская классическая проза