и, разумеется, в том, что мать оставила его и его отца.
Описанные в «Братьях Карамазовых» события демонстрируют мощные, существенные с точки зрения морали силы, присущие семейным взаимоотношениям и переданные от прошлых поколений. Эгоистичное поведение Аделаиды Ивановны, которое можно считать причиной страданий брошенных ею мужа и сына, отражает ее личное понимание «семейных ценностей». После ее смерти в дела семейства Карамазовых начинает вмешиваться ее двоюродный брат Петр Александрович Миусов. Петр Александрович представляет собой один из наиболее отвратительных типов в палитре Достоевского: внешне воспитанный, милосердный и праведный, на самом же деле эгоистичный, алчный и развращенный дворянин. Бесконечные тяжбы Миусова с монастырем за межи, безусловно, символизируют глубинную борьбу между западными светскими ценностями и основополагающим для русской цивилизации христианством. После смерти Аделаиды Миусов становится опекуном осиротевшего мальчика совместно с его отцом. Однако, обеспечив свои финансовые интересы, он также поручает Митю заботам дальней родственницы. Эта двоюродная тетка вызывает малозаметную, но убийственную ассоциацию между Миусовым и чертом Ивана, внешне, как нам сообщает рассказчик, напоминающим одиноких приживальщиков благородного происхождения, которые, может быть, и имеют детей, «но дети их воспитываются всегда где-то далеко, у каких-нибудь теток, о которых джентльмен никогда почти не упоминает в порядочном обществе, как бы несколько стыдясь такого родства» [Достоевский 19766: 71]. Вполне возможно, именно Миусовы являются тем каналом, посредством которого дьявол, воплощенный в женской похоти, алчности и эгоизме, а также денег, принесенных с собой Аделаидой, проникает по женской линии в святая святых семейства Карамазовых.
Решения Аделаиды оказывают глубокое и длительное воздействие на жизнь ее сына. Тот факт, что она бросила его, делает его несчастным и внушает ему заблуждение, будто ему необходимы деньги матери — три тысячи рублей его наследства, оставшиеся от ее приданого. Однако эти деньги – лишь эрзац материнской любви, и поэтому они сбивают его с пути истинной любви и благодати. Влечение Дмитрия к Катерине Ивановне повторяет драму его матери и угрожает закрепить деструктивную модель взаимоотношений его родителей. Здесь вновь помолвка страстной, богатой и высокомерной девушки с бедным, но привлекательным молодым человеком не приводит ни к чему, кроме несчастий и боли[154]. Скрупулезные расчеты Дмитрия относительно денег Катерины Ивановны, которые он носит в ладанке на шее, озадачивают как героев романа, так и читателей, но они обретают смысл, если понимать их как внешние проявления борьбы с бесом-искусителем[155]. Нося ладанку у сердца, Дмитрий увязает в борьбе между желанием прокутить деньги (что, как я предположила при разборе «Игрока», является здоровым побуждением) и необходимостью (а также юридической обязанностью) сохранить их для Катерины Ивановны. Здесь, как и в случае с Аделаидой Ивановной, Катерина Ивановна выступает в роли источника бесовского искушения. Важно еще и то, что ладанка находится там же, где и серебряный образок, который г-жа Хохлакова повесила Дмитрию на шею, вместо того чтобы дать ему денег [Достоевский 19766:348]. Когда Дмитрий наконец освобождается от гнетущего бремени денег, он превращает их в еду и напитки для толпы в Мокром (перекличка с чудом в Кане Галилейской, а также с Алешиным крещением слезами, происходящим в это же время). Лишая себя денег Катерины Ивановны, Дмитрий преодолевает бесовское материнское наследие и открывает себя чуду любви. Тем же вечером, создав условия для чуда, произошедшего с Алешей, Грушенька освобождается от бесовского искушения (своего польского беса) и становится невестой Дмитрия, попутно вернув себе невинность. «Не трогай меня, пока я не твоя» [Достоевский 1976а: 398], – целомудренно шепчет она Дмитрию, когда он наконец понимает, что она его любит[156]. Подобно эффектному проигрышу бабушкой своего состояния в рулетку в «Игроке», освобождение Дмитрия от ладанки является жизнеутверждающим поступком, выбором в пользу жизни вместо расчета. И действительно, как показывают дальнейшие события, изображенные в романе, этот поступок приводит Дмитрия к любви, превосходству над своими слабостями и благодати.
Хотя это кажется алогичным, брак Аделаиды Ивановны с Федором Павловичем можно, с ее точки зрения, символически рассматривать как шаг к утверждению жизни. Сравнение ее скоропалительного брака с самоубийством провинциальной барышни, совершенным в подражание Офелии, парадоксальным образом подтверждает это истолкование – несмотря на попытки рассказчика охарактеризовать поступок Аделаиды как совершенный под влиянием импульса и во вред себе [Amert 1995]. Дело в том, что сопоставление брака «уводом» и самоубийства – это демонстрация противоположности, а не аналогии. Брак Аделаиды Ивановны с Федором Павловичем в символической структуре романа является альтернативой смерти. Достаточно сказать, что он приводит к возникновению новой жизни (рождению сына Дмитрия). И только оставив сына и мужа, она умирает.
Второй брак Федора Павловича представляет собой резкий контраст с первым. Софью Ивановну, мать Ивана и Алеши, представляют читателю как наивную, кроткую молоденькую жену, павшую жертвой темных страстей и разнузданного поведения своего мужа. Однако ее брак тоже спасает ей жизнь. Как сообщается, ее жизнь в доме благодетельницы была столь безотрадной, что ей было «лучше в реку, чем оставаться у благодетельницы» [Достоевский 1976а: 13]. Эта фигура речи перекликается с мотивом Офелии у ее предшественницы Аделаиды Ивановны (чье приданое в размере двадцати пяти тысяч рублей наличными, кстати, «как бы кануло для нее в воду» [Достоевский 1976а: 9]). Кроме того, Софья пыталась покончить с собой не метафорически, а на самом деле. И в этом случае брак с Федором Павловичем также оказывается альтернативой смерти. Придя в дом Федора Павловича, она подпадает под воздействие необузданной мощи его сексуальной энергии (играющей роль закваски для теста) и благодаря этому дает жизнь двум новым людям – младенцам Ване и Алеше.
Основываясь на изложении фактов рассказчиком, читатели обычно считают, что Алеша унаследовал свою кротость и духовность от Софьи Ивановны. Его воспоминания о ней выглядят для него «светлыми точками из мрака» [Достоевский 1976а: 18]. Одна сцена запечатлелась в памяти Алеши особенно ярко:
Он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более), в комнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом на коленях рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать свою, схватившую его в обе руки, обнявшую его крепко до боли и молящую за него богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими руками к образу как бы под покров богородице… и вдруг вбегает нянька и вырывает его у нее в испуге. Вот картина! Алеша запомнил в тот миг и лицо своей матери: он говорил, что оно было исступленное, но прекрасное, судя по тому, сколько мог он припомнить [Достоевский 1976а: 18].
Кротость сына