В июне, купив туристическую путевку, я, моя дочь Аня и десятилетний внук Алеша едем любоваться на белые ночи в Петербург. Перед гостиницей сфинксы. Высокая вода. Чижик с канала. На второй день мы – на последней квартире Пушкина, на Мойке. Вслед за экскурсоводом проходим по комнатам. На трюмо пустой флакончик для духов Наталии Николаевны, неказистый, зеленого стекла, аптекарский. В библиотеке толчок в грудь, невидимый, но ощущаемый. Взгляд по книгам, которым он – «прощайте, друзья». Перед портретом Дантеса останавливаемся. Рассказ о карьере кавалергарда в России, о нагаданном Пушкину роковом блондине, от чьей руки... о Черной речке. На прощание экскурсовод, подвинувшись в сторонку, чтобы удобнее всем видеть, – на портрет Дантеса: «Вот смотрите!» Алеша громко, с чувством: «Я на него и смотреть не хочу!!!»
* * *
Галка. Моя подруга, фотограф, зимой поехала в Святогорский монастырь. Пришла на могилу поэта. Там дворничиха с метлой готовится убирать. Галина ей: «Дайте мне, пожалуйста, можно я?» С мольбой в голосе: а вдруг не даст?.. Дворничиха охотно дает. И вот она в упоении метет снег, метет в хороводе падающих хлопьев. От счастья и жары вся раскраснелась на морозе.
Услышала от экскурсовода в музее Достоевского, что на Божедомке: «Федор Михайлович за свою речь в день открытия памятника Пушкину был увенчан лавровым венком. Вернулся домой страшно взволнованный. Всю ночь не спал, не мог уснуть. Ночью же поднялся, оделся и пошел пешком через всю Москву на Страстной бульвар, где и оставил свой лавровый венок у подножия памятника Александру Сергеевичу».
* * *
Еду на электричке осенью в Переделкино. Сыро. Зябко, тоскливо как-то. Уже прошли все продавцы ножичков, фонариков и другого мелкого имущества. Промозгло и уныло. И вдруг из тамбура – неказистый мужичок, и прежде – его голос, и пошли строки чеканные из «Полтавы»: «...жар пылает./Как пахарь, битва отдыхает./Кой-где гарцуют казаки,/Равняясь, строятся полки». И как в наш вагон вошел, громко так: «Далече грянуло ура:/ Полки увидели Петра». На этой фразе вся хмарь с меня как будто соскочила. Как будто колодезной воды мне дали умыться. Бодрость. Сила пошла. Выпрямилась я на своей скамейке, и остаток пути так было славно и весело у меня на душе.
* * *
Как кто-то сказал в одной из передач: «У нас в России, слава богу, герой еще Пушкин, а не какой-нибудь Цезарь».
* * *
Михаил Михайлович Рощин рассказывал. В Греции сидят они на чьей-то вилле, во время гастролей МХАТа. Жара страшная. В доме никого нет. Они вдвоем с Олегом Ефремовым попивают вино, и делать абсолютно нечего. День свободный от спектаклей. Жарко куда-то ехать. И Мих. Мих. предложил Пушкина читать. И Ефремов стал на память читать. И серьезно так, и с таким вдохновением, как будто самое важное дело в своей жизни делал. И никто его не видел.
* * *
Из Раневской:
– Жалко иностранцев!..
– Что так, Фаина Георгиевна?
– Ну как же, у них ведь нет нашего Пушкина.
* * *
У Кати Толстой – внучки Алексея Толстого и Натальи Крандиевской – одним из лучших ее портретов был портрет Фаины Георгиевны Раневской. Катерина что-то техническое заканчивала, но никогда этим не занималась, а рисовала пастелью портреты, большие, как и она сама, считая себя ученицей театрального режиссера Акимова из Петербурга, который отлично рисовал. В ее квартире висело очень много хороших портретов – Марии Степановны Волошиной, Анастасии Цветаевой, Фаины Раневской. Екатерина была очень гостеприимна, остроумна и весела. Всегда заворачивала с собой на прощание пироги. Когда на нее накатывала меланхолия, сидела дома и не хотела общаться. Я написала для нашего журнала о ее портретах. Материал был принят, но на страницы, что называется, не пошел. Обычная история. Мы подружились.
Как-то сижу я у Кати Толстой, грызу ее черные сухарики к чаю. Вдруг звонок в дверь. Катя – открывать. В коридоре смех, небольшой шум, потом заходят двое пожилых, живописных. Тот, кто пониже, знаю его, это Катин дядя – Михаил. Дядя Миша из Питера. Тот, кто повыше, – сразу «к ручке», со сноровкой, выдержке которой сотни лет. «Князь Васильчиков». «Ой», – громко, но беззвучно екнуло у меня внутри. Я от князей, конечно, обмираю, но тогда обмерла на фамилию его. Вспыхнуло у меня моментально в сознании белым огнем – секундант Лермонтова. Вскочил Васильчиков на лошадь и поскакал коменданту сообщать, что убит сейчас Лермонтов у Машука...
Дядя Миша с князем Васильчиковым разговор ведут. В роду Васильчиковых много лет подряд только два мужских имени Василий и Илларион в очередь переходили, но этот Георгий.
– Как ты, Георгий?
– Отлично. Отлично. А что, Миша, как дела у тебя?
– Ну, какие могут быть дела. Ты же знаешь, после того как царевич Алексей проклял наш род до тринадцатого колена, какие могут быть у нас дела.
(Для непосвященных: посол Остерман-Толстой был отправлен Петром I за границу, дабы уговорить и вывезти в Россию наследника царского престола, царевича Алексея.)
– Ты лучше расскажи, как ты доехал?
– Немного растрясло (легкое грассирование князя). Вскочил Васильчиков на лошадь и погнал ее что было силы.
Есть у Лермонтова рисунки карандашные: «Черкес, стреляющий на скаку», «Конный казак, берущий препятствие», «Всадники, спускающиеся с крутого склона». Если вспомнить галопирующего Д`Артаньяна, то чтó его трушение на бокастой кобыле по сравнению с тем, как лермонтовский седок летит. Как летит, очертя карандаш и судьбу. Куда летит? Только на погибель свою так летят...
Запись в книге пятигорской Скорбящинской церкви за 1841 год: «Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев Лермонтов, 27 лет, убит на дуэли 15 июля...» Это можно пером записать, можно – кометой по ночному бархатному руну. А лучше пустить скачущих всадников, донских казаков, из одной точки во все стороны света, пусть еще и вольтижируют с пиками наперевес. На пиках знамена. Знаменами писать на всех небесах, на утренней заре и на вечерней:
«Убит Лермонтов, поручик, на склоне горы».
Вы, наверное, не знаете: для чего знамена? Думаете, чтобы свисать с водосточной трубы? Раньше, когда не было связистов и связисток, знаменами приказы отдавали, как-то их там поворачивали особенным образом, под разными углами – древко и плат, – и по тому приказы читали. Какому отряду наступать, с какого фланга.
Так вот, пустил Васильчиков лошадь свою во весь мах по склону горы. Влетает в штаб-квартиру полка, прямо к коменданту полковнику Ильяшенкову Василию Ивановичу. Задыхается.
– Василий Иванович, Лермонтов... на дуэли ... вот только...
– Двадцати семи лет, который?
– Двадцати семи, точно...
Ох, не так это было, не к коменданту он поскакал, а за врачом, конечно, за ним, да только из-за сильного ненастья Васильчиков вернулся ни с чем; 15 июля в округе обрушились ливневые дожди, во время дуэли гроза началась, продолжалась и после. Никто не поехал.
«Расставив противников (из объяснительной записки князя Васильчикова), мы, секунданты, зарядили пистолеты. Были использованы дальнобойные, крупнокалиберные дуэльные пистолеты Кухенройтера с кремнево-ударными залпами и нарезным стволом, принадлежавшие Столыпину. Дойдя до барьера, они стали. Майор Мартынов выстрелил. Поручик Лермонтов упал без чувств и не успел сделать своего выстрела...»
Есть такие, Мишенька, писатели... парфюмеры, препараторы. Мы их с тобой отлично знаем. Но что они в сравнении с тобой? Что они все противу сердца твоего.
«От избытка сердца говорят уста мои».
А что я люблю в тебе? Самое простое: «В тот самый час, когда заря на строй гусаров полусонных и на бивак их у костра наводит луч исподтишка...», «И теперь, здесь, в этой скучной крепости...»
Золотое мое сечение, изумруд ты мой, на котором отдыхает взор и душа моя. На груди утеса твоего высыпаюсь я. По словам Марины к Рильке, «все, что никогда не спит во мне, высыпается с тобой». Последнее высказывание Достоевского за полгода до смерти: «Какое дарование!.. Двадцати пяти лет не было, он уже пишет „Демона“. Да и все его стихи словно нежная чудесная музыка. Произнося их, испытываешь даже как будто физическое наслаждение».
ПОНИМАНИЕ
Я была молодая мама и единственная понимала абсолютно все, что мне говорила моя трехлетняя дочка.
– Наташа, что она говорит? – переспрашивала меня в свою очередь мама, которая, в общем, хорошо понимала Анечку.
– Асика ать...
– Масик хочет идти гулять, – объясняла я.
– ...етели...
– На качели, – снова поясняла я.
– Ах, мое солнышко, – понимала уже мама. – Пойдем, пойдем на качели. Сейчас бабушка повяжет масику шарфик, чтобы не надуло, наденет варежки на веревочках и... на «етели».
Но в тот раз случилось все как раз наоборот: мама сразу поняла, а я как раз ничего понять из того, что говорила Анечка, не могла. А говорила она немного, только одно слово: «ши». Ее как раз завели в дом с холода. Привела ее из садика мама. Только я оттянула шарфик с ее ротика, тут она и произнесла свое первое – «ши». Щи, что ли, она хочет, удивилась я про себя столь сложному кулинарному понятию. Но не стала уточнять, а стала ее быстро распаковывать, снимать шапочку, расстегивать комбинезончик. Вынимать ее, потненькую, из одежек. «Ши», – еще раз сказала она, давая мне свою крепкую ножку в ладонь, чтобы я стянула сапожок. Не успели мы Анечку раздеть и отвести сначала в туалет, а потом мыть ручки, как в дверь позвонили.