правоверной христианкой и сторонницей «твердых монархических начал».
В гости к Салиас приезжали писатели, ученые, дипломаты, политические и общественные деятели, русские, польские, чешские эмигранты. Марко Вовчок заставала у нее людей разных интересов и убеждений, одних видела часто, с другими не успевала познакомиться. За те несколько лет, что она общалась с графиней, на ее глазах продефилировали десятки, если не сотни, лиц. Здесь можно было встретить русского посла в Бельгии князя Орлова и анархиста Бакунина, фрондирующего аристократа Долгорукова и грузинского революционера Николадзе, участника студенческих демонстраций Е. Утина и министра народного просвещения Головнина, члена тайного общества «Великорусе» Лугинина и одного из организаторов «Земли и воли», А. Слепцова. Здесь бывали Тургенев и Лесков, Писемский и Достоевский, Герцен и Кавелин и многие, многие другие. И как ни разношерстен был состав посетителей, в период подготовки и после подавления восстания 1863 года салон Салиас служил своего рода опорным пунктом, где назначали свидания и устанавливали связи революционные деятели славянских стран.
Недаром сказал Ешевский, что Марко Вовчок жила «в центре польской агитации в самое горячее ее время». И не случаен был вопрос Тургенева в письме от 31 августа 1862 года: «Небось все по-польски Вы читаете?» Мы не знаем, в чем выразилось ее практическое участие в польском освободительном движении и была ли она близка, как предполагают исследователи, к зарубежной организации «Молодая Польша»{34}, но можно сказать с уверенностью, что Марко Вовчок доказала свою преданность борющимся полякам «в самое горячее время», когда «вся орава русских либералов отхлынула от Герцена за защиту Польши»{35} и значительная часть «образованного общества» была охвачена шовинистическим угаром.
В первые дни восстания священник парижской православной церкви И. Васильев жаловался московскому митрополиту: «В Париже теперь грустно жить: ужасная ненависть к нам высказывается в разговорах и журналах. Брань, клевета, ложные известия — все идет в дело мнимой мученицы Польши».
Далеко не все прихожане православной церкви на Рю де ля Круа разделяли официозные взгляды своего духовного пастыря. И многие приходили сюда не молиться, а обсуждать политические новости. Марко Вовчок, пропуская мимо ушей красноречивые проповеди отца Васильева, часами беседовала здесь с графиней Салиас, которая прониклась к ней нежностью, уверившись, что нашла в Марии Александровне родственную натуру. Об этом она сама говорит в одной из записок, приглашая ее к заутрене: «Я бы сердечно желала, чтобы Вы пришли — с Вами лучше; во многом мы одинаково мыслим и чувствуем — легче с таким человеком быть вместе».
Графиня сильно нуждалась. Ее записки заполнены слезными просьбами одолжить до приезда сына 30, 50 или 100 франков. Сын действительно не заставил себя ждать и нанес визит Марии Александровне.
— Позвольте познакомиться — граф Салиас. Я граф, но это ничего, — сказал он, церемонно раскланиваясь.
«Тут он весь с потрохами», — заметила Марко Вовчок, вспоминая о своем знакомстве с будущим популярным автором полубульварных исторических романов.
Графиня Салиас была старше Марии Александровны на восемнадцать лет, но преимущества в возрасте не подчеркивала. Чтобы «всегда быть вместе», в апреле 1862 года Елизавета Васильевна перебралась к «подруге» на авеню Марбеф, в пансион мадам Нури возле Елисейских полей. Сюда нередко захаживал Лесков, упомянувший затем в очерках «Русское общество в Париже» (1863) двух русских писательниц, живущих на чужбине своим трудом.
Небольшая комната с окнами во двор в одном из дешевых пансионов стала на первых порах тем, что называют «парижским салоном Салиас». И пока писательницы жили бок о бок, обе были хозяйками «салона». Позже, когда дела у графини поправились благодаря удачному замужеству дочери, Мария Александровна, уже на правах гостьи, ездила к ней в Версаль.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
В выборе общественной среды писательница была не так вольна, как в своей творческой работе. Жизнь нередко сталкивала Марию Александровну с людьми, чуждыми ей по духу и устремлениям. Полагаясь на интуицию, она выдвигала на первый план моральный критерий: хороший человек или плохой.
С этой точки зрения трудно было что-нибудь возразить против Константина Дмитриевича Кавелина, возобновившего с ней знакомство весной 1862 года. Современники отзывались с большим уважением о его публицистическом даровании, красноречии, эрудиции и чисто человеческих достоинствах. Идеализированную характеристику этого виднейшего представителя либерального западничества оставил, в частности. А. Ф. Кони в своих «Воспоминаниях и очерках». Перед реформой Кавелин снискал себе симпатии в демократических кругах проектом освобождения крестьян с землею. Короче говоря, репутация прогрессивного деятеля, каким он и был до поры до времени, могла лишь повысить интерес к столь незаурядной личности.
Однако дошедшие до нас парижские письма рисуют Кавелина не с самой привлекательной стороны. Не будем придираться к тому, что щепетильной супруге, обеспокоенной его знакомством с женщиной, о которой «ходят дурные слухи», он сообщил, что видел Марко Вовчка только один раз, да и то проскучал в ее обществе, а сам в это время добивался встреч и «взаимности». Однако семейные устои не пошатнулись. Он образумился и взял себя в руки; «Зачем С[танкеви]чи говорили мне об вас и советовали сдружиться!.. Я сдуру поверил им и как обжегся. Вам только смех, а мне горе!.. Это пытка думать об вас, видеть вас, говорить с вами……Роль попа-исповедника юношей и женщин мне только и прилична и по сердцу. Я в нее давно уже вхожу, и не без некоторого успеха…»
Это лирика. А была еще и деловая проза. Дипломатический ход заключался в том, чтобы с помощью обеих писательниц, поселившихся на авеню Марбеф, завязать отношения с Желиговским и получить доступ в кружки польских эмигрантов. Кавелин не терял надежды на примирение поляков с русскими, вернее, с царским правительством. Вполне возможно, это входило в планы его заграничной командировки, хотя непосредственной целью было изучение западноевропейских университетов.
Как раз в это время Кавелин выпустил «примирительную» брошюру «Дворянство и освобождение крестьян», давшую повод Герцену заявить, что он «хоронит» еще одного из друзей своей юности. Кавелин же, мечтавший о постепенных преобразованиях, которые сблизили бы Россию с Западом, осыпал Герцена упреками: «Из мыслителя, обличителя ты стал политическим агитатором, главою партии, которая, во что бы то ни стало, хочет теперь же, сию минуту водворить у нас новый порядок дел, и если нельзя мирными средствами, то переворотом. Я считаю это ошибкой. Мне больше по сердцу прежняя твоя деятельность».
Встревоженный красноречивым молчанием, предвещавшим «похороны» с колокольным звоном, Кавелин откровенничал с Марией Александровной: «Ответа из Лондона — никакого. Впрочем, я в этом отношении каменный: меня не пробрать никакими письмами, ни статьями. Досадно, больно, горестно, — а я все-таки буду твердить свое,