Иован угнетенно молчал.
Он знал, что отряд Радослава Джурича был самым свирепым из всех чет Михайловича. Этот атаман применял утонченные пытки, расправляясь с партизанами, особенно с их беззащитными семьями. Теперь Джурич, почуяв недолговечность Михайловича, перешел в НОВЮ с тысячей четников. Ранкович его принял и назначил на первое время помощником начальника штаба Первого корпуса. Четники вливались в ряды партизан. Куштринович, стало быть, достался на нашу долю.
И я крепился, помня предупреждение Катнича — не соваться в чужой монастырь со своим уставом, — но все во мне возмущалось. Зачем Катнич привел четника на наш хороший, мирный вечер?
Не выдержав, я сказал больше, чем Иован. Я сказал, что напрасно бывшие квислинговцы стремятся влезть в ряды борцов за свободу, все равно никто не забудет их злодеяний; они настолько далеко зашли в сотрудничестве с врагом, что народ уже не поверит в их перерождение.
— Никто им не поверит! — поддержали меня бойцы. — У них только бороды, как у апостолов, а сами, как собаки.
Катнич понял, что совершил промах, вводя таким образом к нам четника. Метнув на меня сердитый взгляд, он с жестом человека, потерявшего терпение, принялся, однако, доказывать, что я неправ и просто не в курсе дел. По его мнению, там наверху лучше знают ситуацию…
«Мы не вправе обсуждать действия начальства. У нас это не принято», — подчеркнул он. Привел в пример попа Владо, который тоже был командиром у Михайловича, а теперь — министр внутренних дел у Тито. Возможно, заявил он, все четники скоро вообще растворятся в народно-освободительном движении, так как их покровители — правительство короля Петра в Каире и лондонские югославы — уже начинают считаться с Тито и намереваются пойти на соглашение с ним, приняв все его условия. Ничего не будет удивительного, если в одно прекрасное утро в Югославии приземлится сам король Петр, чтобы под командованием Тито принять, наконец, участие в партизанской борьбе!
— Пусть попробует! — возмутился Милетич. — Мы его не примем, вернем англичанам.
— Конечно, — быстро согласился Катнич. — Но приезд его возможен, и такое может случиться только у нас, на Балканах, где надклассовое единство сербской нации — превыше всего, — с чувством гордости закончил он. — Во всем этом, друже Загорянов, естественно, вам трудно разобраться.
Да, действительно трудно было разобраться в этом калейдоскопе соперничества и интриг, хамелеонства и перебежек, политической вражды и предательств. Я вспомнил слова Вучетина о балканской пороховой бочке… «А знает ли, — подумал я, — Ранкович о Куштриновиче? Может быть, и назначение четника в батальон окажется такой же ошибкой, как и расстрел двух черногорцев под Синью?»
Неуютно и тихо стало в комнате.
Петрович, едва справляясь с собственным волнением, пытался по долгу хозяина уладить инцидент:
— Продолжим наше чаепитие, другови. Ничего особенного не случилось. Капитан, как видно, понял, что заблуждался, давая в свое время клятву не стричься и не бриться до тех пор, пока Михайлович не победит коммунистов. Убедился, что скорее четники превратятся в дикообразов, чем это случится. И теперь вот скоблится вовсю.
Петрович пытался шутить.
— Ну же, друзья. За стол! Налей всем, Зорица, чаю покрепче.
Но никто не дотронулся до чаю. Вечер наш был окончательно испорчен…»
16
«…Ручейки, вначале робко шевелившиеся под наледью, разливались все шире и пенистыми потоками, с урчанием бежали в Неретву. Небо день ото дня голубело. На северо-восток треугольниками потянулись журавлиные стаи. Протяжные крики птиц доносились, как призывные звуки походных боевых труб. Я провожал журавлей долгим взглядом, с щемящей грустью в сердце: вот они улетают к своим родным гнездам, туда, далеко, быть может, в мою курскую сторону, к тихим заводям Сейма и Псёла…
Мы все еще стояли в Раштелице. Вучетин при встречах со мной задумчиво щурил болезненно блестевшие глаза и недовольно ворчал. Все складывалось совсем не так, как он предполагал. С бригадой, действовавшей где-то южнее Коницы, мы не соединились; крупных боев за коммуникацию Мостар — Сараево не вели. Ограничивались лишь короткими налетами на противника, стоявшего в Тарчине, и разрушением железнодорожного полотна на линии Коница — Сараево. Но немцы под прикрытием бронепоезда неизменно восстанавливали разрушенное. Одним словом, как говорил Вучетин, замахнулись на дуб, а сломали былинку! Дело в том, что из штаба корпуса, стоявшего теперь где-то возле Дрвара, пришел приказ за подписью Поповича, в котором говорилось:
«В интересах координации действий и в связи с ожидаемой от Англии и США помощью продуктами, оружием и боеприпасами, в частности, взрывчатыми веществами, необходимыми для борьбы на коммуникациях, строжайше запрещаю всякие передвижения частей без моего ведома… Под ответственность командиров частей… В случае неисполнения карать буду беспощадно. Смерть фашизму, свобода народу! Коча Попович».
При таком приказе уж не проявишь особой инициативы!
Впрочем, время у нас не проходило даром. Бойцы целыми днями занимались стрелковой и тактико-строевой подготовкой, учились в кружках политграмоты.
Наш новый начальник штаба Куштринович усердно корпел над составлением разных учебных программ и расписаний. Сам следил за обучением бойцов, то и дело поправлял командиров, щеголяя своим знанием французского устава полевой службы. Со всеми он старался быть на короткой ноге, но никто упорно не называл его «друже». Куштринович возбуждал всеобщую неприязнь. Если бы не это отношение к нему бойцов и командиров, мы с Иованом за инцидент в доме Петровича, наверное, имели бы неприятности. Но все обошлось. И в конце концов интерес к Куштриновичу притупился. Надвинулись другие заботы, другие огорчения.
…Шел уже апрель. На высях гор еще стыли, дрожа на студеном ветру, голые ветки косцелы, а в долине Неретвы развесил свои зеленоватые сережки орех, соцветиями украсились граб и остролистый клен, зарозовел шиповник; вскипели цветом сливовые сады, обрамленные белой каймой терновника; даже дуб, еще как следует не оживший, лишенный веток, обрубленных на корм скоту, казался вечнозеленым кипарисом оттого, что его во всю вышину обвивал зеленый плющ.
Сразу же за домом Петровича нога утопала в желтых ковриках буквицы, в молодой шелковистой траве. Все в природе оживало, наливалось соками и силой. Бойцы же голодали. Они выискивали между камнями гомулицу, чтобы из клубней этого растения сварить себе нечто похожее на кашу. Соскабливали с деревьев съедобный исландский мох, подстреливали грачей или рылись в огородах, отыскивая прошлогодние корнеплоды. Занятия прекратились. Истощенные люди засыпали на уроках.
Крестьяне делились с нами всем, что имели, но и у них уже иссякли последние запасы. Петрович мог предложить нам к обеду лишь по блюдцу качамака. Даже наш интендант Богдан Ракич, проявлявший обычно чудеса изворотливости в делах снабжения, и тот приуныл. В Раштелице ему пришлось зарезать почти всех обозных лошадей, и вот уже самой блестящей добычей его оказалась воловья шкура. Он испек ее на костре и разделил это «жаркое» на порции.
Каждое утро мы просыпались с надеждой, что, может быть, сегодня придет обещанная нам помощь, и засыпали с горьким разочарованием, что опять минул день, а перемен никаких нет.
— Худы наши дела, — сказал мне как-то Джуро Филиппович.
Его длинное бледное лицо необыкновенно осунулось, отчетливее проступали кости, в запавших глазах вспыхивал голодный, сухой блеск.
— Плохо, что ты нос повесил, — ответил я.
И тут мы поговорили о характере коммуниста, о характере стойких людей, которые не сгибаются, не хнычут, добиваясь своего.
— Смотри!
Длинный стебель подорожника, на который я наступил, почти втоптав его в грязь, упруго выпрямился и встал по-прежнему гордо, прямо.
— Вот и люди такие есть. Их ничто не сломит, не сомнет…
Филиппович с тихой задумчивостью посмотрел на меня.
— Ясно. Только видишь ли, друже. — Он достал из кармана и показал мне газету «Пролетер», уже изрядно потрепанную, ту самую, что привез нам Арсо Иованович в Горный Вакуф и которую с тех пор бережно хранил в своей торбице. — Я это всегда читаю. Уже мало-помалу научился читать. Я знаю, каким должен быть коммунист. Надо выдержать невзгоды и бури… Но вот Бранко — тоже коммунист, так? А он, как прасац![63] Целый день жалуется, что живот к спине прилип от голода, а ночью под одеялом чавкает. Чего только не жрет! А утром за старую редьку первый хватается, с Лаушеком все спорит. Мерзко!
Я задумался. Бранко вносил в жизнь взвода немало сумятицы. Он и меня беспокоил своей непонятной навязчивостью. С кем бы я ни заговаривал, всегда он оказывался рядом. Его круглые немигающие глаза неотступно следили за каждым моим шагом.