После извещения к Золотову как-то сразу переменились люди. Жил в поселке одинокий, хмурый человек, его сторонились и не очень-то любили — и вот оказалось, что человек жил все это время в тревоге за единственного сына, в тревоге человека, растерявшего семью и снедаемого одиночеством.
В эти дни бригада работала как часовой механизм, чтобы не причинять Григорию Андреевичу даже тех малых огорчений, к которым он давно привык. Даже Шумихин на разнарядках заботливо подвигал ему табуретку и, словно извиняясь за прошлые недоразумения, приглашал:
— Садись, Андреич, уходился небось? Закури крепачка, отсосет малость от души. — И доставал жестянку с махоркой и бумагой.
Кочергин перед концом разнарядки подошел к Золотову, взял под локоть:
— Ты, Григорий Андреич, того… Может, отпуск бы взял на неделю, пока душа угомонится? Я бы присмотрел за бригадой, один черт не спим по ночам… А?
— Что ты, парень! — отказался Золотов. — Без работы вовсе с ума сойдешь!
На буровых мастеров со своего места пристально посмотрел Горбачев.
— Это верно, Григорий Андреич, без работы мы тут голову потеряем, — задумчиво сказал он. — Одно у нас спасенье — люди и труд.
А когда расходились, попросил мастеров задержаться.
Назревала новая неувязка. Монтаж третьей буровой подходил к концу, а управление пока не могло выделить участку третью бригаду.
— Душа не потерпит, чтобы готовая, смонтированная установка стояла, — сказал Николай. — А что делать — хоть убейте, не знаю.
— Что же управленцы думают? — возмутился Кочергин.
— Через месяц обещают, — вяло пояснил Николай. — А за месяц много воды утечет.
— Графики мы здорово перекрыли, вот и нет резерва, — угрюмо заметил Золотов. — Что же, на месте готовить, что ли? Но и для этого время надо немалое!
Все разом замолчали. Выхода не было. На столе Николая громко тикал будильник.
— Пятнадцать буровиков! Не шутка! — первым заговорил Кочергин. — Я как-то прикидывал, что у нас в каждой бригаде можно по три человека сократить. Верховой занят лишь на спуске-подъеме, а во время проходки делать ему вроде бы и нечего. Но это все мелочи: с двух бригад — шесть человек средней квалификации… А надо бурильщиков, помбуров, где их возьмешь?
Золотов сидел горбясь, жадно курил. Голова его утонула в густом дымном чаду.
И вдруг он выпрямился.
— Николай! — неожиданно назвал он начальника по имени. — Выход есть. Но… против всяких правил! Тут и профсоюз и медицина будут против. Сказать?
— Говори.
— Мы, буровики, меньше работаем, чем, скажем, в лесу, в карьере. У них фронтовой день по десять часов, а у нас — восемь! Смена! У нас и войны вроде бы нет! — с каким-то внутренним ожесточением сказал Золотов. — Считается: смены, мол, нельзя ломать! А что… если на две смены перейти по двенадцать часов, а?
— Полсуток! — озабоченно воскликнул Николай.
— Если надолго не разрешат, то временно, на один месяц! Люди ведь добровольно возьмутся! Должны! Тогда у нас по одной смене освободится, соединим их в третью бригаду, а?
Николай замер, пораженный простой и верной мыслью Золотова. Как же сам-то не мог додуматься?! Ведь можно, можно все это провернуть! Дать людям особое питание, полуторный заработок против прежнего, попросить Кравченко освидетельствовать буровиков, найти замену слабым из тех, что предложил Кочергин! Выдержать месяц, выдержать до подкрепления!
— Это правильная идея, спасибо, Григорий Андреич! — сказал Горбачев. — Только приказом этого проводить нельзя, нужно снизу решить. Я не боюсь, но само дело так указывает. Не административная это мера. Завтра же мы с Ильей пишем в управление и профсоюз. С Тороповой надо потолковать, с буровиками заранее. Потом соберем открытое партсобрание. Пойдет?
— Все сделаем, — кивнул Золотов. — Но где бурмастера взять?
— Найдем! — взволнованно воскликнул Кочергин. — У меня бурильщик Лебедев — хоть сейчас бригаду давай! Выдвинем его, а Кравченку шефом, чтоб помог следить за оборудованием!
Золотов вновь потонул в облаке дыма, жадно курил, не замечая устремленного на него восторженного взгляда Кочергина. Он снова ушел в себя.
Николай отпустил Кочергина отдыхать, а сам подсел к Золотову, положил ему на плечо руку с тем виноватым видом, с каким близкие люди обычно пытаются успокоить друг друга в большом несчастье.
— Ты выговорись, Григорий Андреич, освободи хоть немного душу, — начал он доверительно. — Ведь она у тебя в страшном котле кипит… Слышишь? Пойми, что… нечем нам друг другу помочь. Надо самим крепиться, всеми силами! Надо выдержать нам, выдержать до конца, пойми! Не мы одни!
Понял ли Золотов, что Николай говорил не только о нем, Золотове, но и о себе? Слышал ли вообще что-либо в эти тягостные минуты?
Николай накинул ватник, снова тронул Золотова за плечо:
— Пойдем, Андреич, провожу…
— Так вот она какая, война-то, Николай, — тряхнув головой, невнятно, словно спросонья, сказал Золотов и встал. — Вот она какая злая, гадюка! И не отведешь ее никакими словами на легкую-то дорожку… Может, она последняя, эта война?
Они вышли. Сильный ветер налетел откуда-то сверху и так раздул огонек золотовской цигарки, что красные искры, как от огнива, брызнули в сторону, а газетная бумага вспыхнула одним зеленым огнем, багрово осветив глубокие морщины его лица.
— Ветер. Ветер в мире, — подавленно сказал Золотов и, бросив цигарку, вдавил ее каблуком в грязь.
Тайга и ранней весной не знает тонких ароматов, цветочного нежного дыхания. Вспухшие паводком болота, торфяные подушки и мокрая хвоя гуляют, словно в огромной деже, курятся синим парным теплом перебродившей к сроку брагой земли.
Но хоть и нет здесь живых весенних запахов, и ветер не разбрызгивает над землей пьянящего аромата цветущей степи, весеннее оживление заметно во всем, дышит теплом солнце, природа живет предчувствием цветения.
На пригревах, будто по команде, за одну белую ночь рассыпался коврик лютиков, в тени, у ручьев распустились глазастые венчики мать-мачехи. Целое море желтых цветов. Они без запаха, но краски их чисты, свежи и ярки.
И комары… Монотонный злой гул, нашествие истязателей. Северный комар, не в пример южному, не признает и дыма, лезет чуть не в огонь костра, лишь бы вонзить хоботок в живое тело.
З-з-з-ум… — поет воздух.
Только Шумихина вовсе не беспокоили комары. То ли он привык к укусам, а может, просто презирал накомарник, но работал с открытым лицом.
— Несъедобный я для всякой нечисти, — похвалялся он в эти дни.
У монтажной лебедки он стоял в особой командирской позе, выставив здоровую ногу, размахивал костылем. Издали посмотреть — дирижер, а не десятник.
Николай плохо спал ночью, подходя к вышке, задержался у ручья, чтобы малость прийти в себя. Сорвал несколько венчиков знакомой с детства мать-мачехи с клейкими, чешуйчатыми стебельками и, не почуяв запаха, удивленно растер податливую зелень в пальцах. Лепестки подхватило ветром. Сорвал зелень иван-чая, поднес к лицу. Все чужое, северное… и к этому еще надо привыкать!
Отсюда ему хорошо было видно двух верхолазов на расшивках недостроенной вышки. Овчаренко и Пчелкин пришивали «галифе». Это самый ответственный и опасный момент в работе плотника-верхолаза. Сумей удержаться на поясе вышки одной, согнутой в колене ногой и, изогнувшись всем телом на высоте двадцати пяти метров, еще прибивай доски и брусья!
Шумихин и подсобные плотники снизу, задрав головы, глаз не спускали с верховых.
Пчелкин работал осторожно, привычно. Тщательно проверял опору, хорошенько уравновешивался перед каждым движением. Работал молча, предохранительным поясом не пользовался из принципа, как все бывалые верхолазы. Но, издалека заметив фигуру начальника, он торопливо пристегнулся прочной петлей к укосу, чтобы не заслужить выговора.
Овчаренко не прибегнул к этой наивной хитрости: по его соображению, менять тактику на глазах начальства было унизительно.
Да и работал он отчаянно, стараясь не уступать напарнику. На лету хватал подаваемые доски и сноровисто вколачивал гвозди, требовательно и властно покрикивая на подсобников.
На Пчелкина нельзя было крикнуть, у него надобно было учиться. А низовые все стерпят. И Алешка орал:
— Каким концом?! Куда тянешь, пенек?!
— Запили «ласточкин хвост»!
— Уснул там? Не тяни мертвого!
И его терпели. Отчаянная лихость новичка была им по сердцу. И даже Шумихин его не трогал, не одергивал: как и всякий русский человек, старик любил красивую работу с разумной лихостью, особенно если ее исполнял вчерашний лодырь и бузотер.
Только дождавшись, когда Алешка забил последний гвоздь и, выпрямившись на перекладине, как всадник, победно глянул вниз, Шумихин не выдержал.