Они целовались, и, чтобы не ошалеть вовсе, Алешка вел совсем неподходящие рабочие разговоры.
— А эти, деше… марьянки-то, — известил он Шуру на этот раз, — чего вздумали? Вызвали нас на соревнование! Слыхала?
Когда он сказал это, то вовсе не ждал, что она обиженно и грустно глянет ему в глаза:
— Алешка, зачем ты только приходишь? Я тоже, значит… марьянка?
— Ну… — растерянно возражал он, — при чем тут ты?
Ее пальцы ласково перебирали его вьющиеся, жесткие на ощупь вихры. В словах Шуры была просьба, ласка и обида — три вещи, которые сроду не встречались ему в жизни. Ее дружба и недосягаемая близость подчиняли Алешку и сбивали с толку. Все это было так странно, непривычно и, главное, дорого, что он терялся и не знал, как вести себя.
Шура поняла его, а понять поступки Алешки значило — простить. Любовь непримирима и зла, но она всепрощающа и великодушна. Алешкино сердце достучалось до Шуры, — может, поэтому кроме обиды в ее душе прижилась жалость к его судьбе (только к судьбе, сам он не нуждался в жалости!), желание уберечь его от прежних дрянных поступков.
Нет, не житейское «доброе дело» хотелось сделать Шуре. Она, кажется, любила его и отнимала у прошлого для себя. Для себя одной хотелось ей сделать из Алешки достойного человека, которого давно создало воображение. А он никак не хотел принимать идеальной формы. Он приходил к ней и хвастался. Успехами и… очередными грубостями.
— Леша, я тоже, значит?..
— Нет… Ты — моя Шура. Ты — всё!
Алешка прижимался обветренной щекой к ее плечу, смирялся и вдруг начинал орать почти со злостью:
— Ты — беда на мою голову! Отрава! Хорошо, что никто не видит, как я раскис! Пропал бы ни за грош! Съели б живьем!
Потом задумывался, уставив куда-то в темный угол успокоенные, уже не бегающие глаза, рассуждал:
— Только они тоже… рано или поздно! В этот вагон некурящих! У каждого в жизни, наверное, бывает такая беда? — И сжимал ее руки. Сжимал робко и бережно. А взгляд просил прощения за то, что, может быть, сказал не все, не так, как хотелось… Да мало ли за что. За все, что произошло между ними в эти три месяца…
— Я, Леша, знаешь, что хочу тебя попросить? — встала Шура перед ним, не отнимая рук. — Когда ты научишься наконец человеческим языком разговаривать! Девчат разными грубыми кличками… Думаешь — ой как хорошо? Никого ты не уважаешь, ни меня, ни себя! Противно! Я и говорить с тобой не буду!
И хотя Алексей отлично сознавал детскую наивность угрозы, предчувствовал длительную учебу нормальному человеческому языку, он все же был готов подчиниться. Лишь бы ей было лучше с ним, лишь бы сильнее привязать ее к себе, не упустить. Без нее терялся всякий смысл в жизни, казалось Лешке.
Ведь как хорошо пошла вдруг жизнь! Он пойдет в армию (теперь он не сомневался, что заработает эту честь!), будет писать ей, и она будет ждать его с фронта. Эта девушка не изменит, она дождется!
Фантазия его не пыталась даже рисовать иных картин. В их далекой встрече и заключается смысл происходящего, потому что, в сущности, одному ему в жизни требовалось очень мало…
Глаза Шуры ждали ответа. Он не мог не подчиниться ее ждущему взгляду и кивнул в знак согласия своим спутанным золотистым чубом.
И снова — какой уже по счету и все же первый — поцелуй Шуры!
Что скрывать, знал Алешка раньше и женщин и безотказных девчонок, и они любили его за отходчивую, веселую душу, за крепкие бицепсы и крутую, ладную шею, избалованную лаской смыкающихся женских рук. Но все, что было, было не так!
Нынче его навсегда заграбастала любовь, он узнал тихую нежность. Он был счастлив.
…Алешка вышел в белую ночь словно хмельной и плелся к поселку по лужам, брызгая сапогами, низко склонив свою пьяную голову.
Ночь была непривычно теплая, вовсе не северная. Дорогу пересекали ясные полосы света из окон. А совсем рядом, рукой подать, властвовали ночные шорохи леса, и все это одевало странной таинственностью и нынешнюю ночь и огромное счастье Алешкиной жизни.
У самого крыльца его окликнули.
Овчаренко не сразу понял, кому и что от него нужно. Из-за тамбура вышла черная фигура, преградила путь.
— Заснул на ходу, что ли? Или бухой?
Перед Алешкой стоял Иван Обгон, похудевший и злой. Рукав полушубка у него был разорван от самого плеча. Из прорехи клочьями лезла белая шерсть.
— Спать иду, — мирно промямлил Алексей и, шагнув в сторону, попал в полосу света. Обгон мог хорошо разглядеть его блаженно сонные глаза и всклокоченные волосы.
— Втюрился, что ль?
Алексей очнулся. Он был так занят собой, что его почти невозможно было обидеть.
— Не твое дело, — с прежним добродушием сказал он.
— Понятно. Одно беспокоит: деятельности твоей не чувствую, милорд. Поступлений в общую кассу с прошлого года не было.
— Знаешь, маркиз, воровать в окрестностях совершенно нечего, — весело объяснил Алешка. — Вшивая телогрейка вряд ли устроит ваше величество. Паек трудяги для меня свят. Если вас эти козыри не устраивают, сэр, то моя шпага к вашим услугам!
Обгон не давал проходу Алешке. Злился:
— Не брыкайся, когда с тобой человек толкует! Забыл права, рогатик колхозный!
Вот этого Алешка не мог простить. Никаких обидных кличек он не выносил.
— А хочешь? Без отрыва от производства расквашу твой бацильный умывальник? Хошь?! — перед носом Обгона дважды, как напоказ, повернулся граненый, каменно твердый кулак. В глубоком разрезе ворота широко, без волнения, вздымалась высокая грудь Алешки. Под загорелой, похожей на светлую замшу кожей выпирала мощная ключица.
«Вырос, гадюка!» — сообразил Обгон.
— Гляди, не пришлось бы!..
Он пугал не зря, Алешка знал, о чем шла речь. Но и это не удержало его.
— Отхожу! — заорал он. — Отхожу, понял? Надоела вся эта муть!
И шагнул на порог. В тот же миг что-то со свистом прорезало воздух, с хрустом вонзилось в дверной косяк.
Алешка отшатнулся. Прямо перед ним, на уровне шеи, дрожал в косяке нож. Волнистая медная рукоять…
— А-а-а! — как от зубной боли застонал Алешка, чувствуя, что заново валится в темную, безвозвратную пропасть беды. — А-а-ах! Н-ну, держись, г-гадюка!
Обгон шарахнулся от крыльца, побежал.
Он промахнулся. Так промахиваются только раз, последний раз в жизни.
Утром приехал милиционер, прошел с Горбачевым к складу. Отперли дверь. Склад оказался пустым. В перекрытии чердака зиял пролом, посреди пола в беспорядке валялись пустые ящики — развалившиеся подмости, по которым Обгон поднялся к потолку.
Милиционер собирался уже уезжать, когда вышедшие на работу лесорубы обнаружили за поселком Обгона. Бандит лежал ничком в талой луже, меж лопаток торчал нож с волнистой медной рукоятью.
При осмотре Горбачев и Глыбин опознали в нем собственность самого убитого.
Дознание, проведенное милиционером, не дало результатов. Дело поступило в архив, а на языке юриста — в длительное производство.
18. БЕЛЫЕ НОЧИ
Первомай 1942 года по всей родной земле люди отмечали необычно. Они работали не покладая рук в поле, на лесных делянках, в забоях, цехах и на буровых, копали окопы. В эти дни буровики Кочергина и Золотова выполнили полуторный график, землекопы Глыбина дали по триста процентов вкруговую, девчата Катиной бригады — по две нормы на каждую.
Катя была рада, что в эти дни некогда было задумываться. Она с ужасом представляла себя в безделье, в одиночестве, наедине со своим сердцем, переполненным тоской и раскаянием…
Все, что держало ее в сладком томлении надежды, что минутами становилось источником всеобъемлющей радости, — все это теперь рассеялось, угасло, и она почувствовала себя опустошенной и одинокой. И еще одна боль мучила Катю. Ей казалось, что она сделала непростительное — посягнула на чужую любовь. Ведь где-то на фронте была та счастливая и, наверное, прекрасная девушка, которая верила и ждала встречи с ним и, может, ночи проводила без сна, в тревоге над его письмами…
О, если бы она была здесь! Катя не постеснялась бы отнять у нее любимого! Соперница — и только!
Но она была на передовой. А фронт и люди фронта были для Кати священными, они отдавали свою жизнь и имели право требовать верности и жертв…
Весь день на работе она думала об этом, то комкая пальцами концы пестрого платка, завязанного по-бабьи вокруг шеи, то сама брала топор и со злостью принималась рубить и корчевать ельник, чтобы как-нибудь прервать тягостные размышления.
Вечером умылась, переоделась и пришла к девчатам в общежитие. Посидела с Дусей Сомовой — та вышивала накидку на подушку, собиралась замуж. Зина Белкина подсмеивалась:
— Зря стараешься! Придет твой тракторист в мазуте, ляжет — опять стирай!
Жених Дуси был всем известен — Мишка Синявин просиживал в общежитии вечера напролет. Но смутить Дусю было трудно.