Он за матушкой Христа.
Но Пречистая сердечно
Заступилась за него
И впустила в царство вечно
Паладина своего.
1829
В этом загадочном стихотворении в форме средневековой легенды (ранняя его редакция, подготовленная Пушкиным к печати, так и называлась — «Легенда») рассказано о жизненном пути героя, резко поделенном надвое видением Девы Марии. Видение это было дано ему «на дороге у креста» — аналог «перепутья» из «Пророка». Что, собственно, видел рыцарь, какова была Она — не сообщается, но с этого момента начинается его благоговейное служение, монастырское самоотречение, двусмысленное поклонение Деве Марии, в котором любовь приравнена к вере, влюбленность принимает форму аскезы, а сомнительная «мечта» героя оказывается «набожной». Важно, что под воздействием видения герой полностью меняет свою жизнь, которая отныне вся наполнена единым смыслом, подчинена чему-то, что превышает его собственное существование.
В лирике Пушкина человек редко бывает одинок. Если в какой-то момент он и остается один на один со своим душевным мраком или «духовной жаждой», то затем, как правило, происходит встреча — герой получает поддержку свыше и жизнь его обретает смысл. Это мы увидим позже в лирике переломного для Пушкина 1835 года, а пока остановимся на роли видений в художественном мире Пушкина. Их на удивление много, они разные, но почти всегда можно сказать одно: видения не отделены от реального мира никакой границей — для Пушкина вообще не существует границы между миром живых и миром мертвых, миром реальных людей и миром образов, творческих снов, миром воображения. Тот мир для Пушкина едва ли не более реален, доступен, открыт, «тени» и «гости» свободно общаются с живущими, участвуют в их судьбах, присутствуют не только в сознании, но как будто наяву. И в этом нет ничего мистического — для пушкинского гения это свойство совершенно органичное, коренящееся в визионерской природе творчества. «Яркие виденья» («Разговор Книгопродавца с Поэтом», 1824), «незримый рой гостей» («Осень», 1833), «творческие сны» («Евгений Онегин») — таковы собственные пушкинские определения поэтических образов. Если в прозе видения героев мотивируются их опьянением и сном («Гробовщик», «Пиковая Дама»), то в субъективном лирическом мире нет нужды в таких мотивировках — видения и тени действительно являются поэту и вступают с ним в контакт. «Зовет меня другая тень» — и вот уже возникает в творческом сознании образ Андре Шенье, которого поэт видит как будто реально и чувствует так, что перевоплощается в него, начинает говорить от его лица («Андрей Шенье», 1825). В этом отношении интересно, например, стихотворение «Буря» (1825): так и остается неясным, вспоминает поэт о реальной девушке в белых одеждах на фоне грозы или о видении, в котором открылась ему Высшая Красота. Если это видение, то оно сверхреально и в него императивно следует верить: «Но верь мне: дева на скале / Прекрасней волн, небес и бури». Так и в стихотворении о бедном рыцаре — он увидел и поверил, и всю его жизнь изменило это видение красоты, возведенной в религиозный идеал.
История создания этого стихотворения, исследованная нами в отдельной книжке, сводится, коротко говоря, к тому, что Пушкин отразил в нем историю знакомства с будущей женой и тот переворот, который эта встреча произвела в его жизни [12] . В устойчивом сюжете обновления человека легенда о «рыцаре бедном» составляет особую ветвь. Если героя «Пророка» преображает религиозное откровение, если душу Онегина в восьмой главе романа обновляет любовь к женщине, то в «Легенде» как будто совмещается одно с другим, влюбленность совмещается с религиозным откровением, приравнивается к нему. Стихотворение нарочито двусмысленно, это дало повод христианскому мыслителю о. С. Булгакову говорить об отразившейся в нем духовной болезни Средневековья, о «ложной и греховной мистической эротике приражения пола к жизни духовной» («Две встречи», 1924) [13] . Между тем Пушкин идет здесь, кажется, в другую сторону — растворяя эрос в христианском чувстве, он пытается через парадоксальный средневековый сюжет выйти в иное измерение любви, перевести любовный трепет в поклонение тому женскому образу, который, как чуть позже будет сказано в стихотворении «Красавица» (1832), «выше мира и страстей». Влюбленность рыцаря сочетается с монастырским затворничеством и в финале получает религиозное оправдание от лица самой Богородицы — «Но Пречистая сердечно / Заступилась за него / И впустила в царство вечно / Паладина своего».
Совместив в «Легенде» эрос с любовью христианской, Пушкин вскоре резко противопоставит их — в поэме «Анджело» (1833), из который мы и взяли название для наших заметок. В словах Изабелы, обращенных к Анджело, тема «нового человека» впервые и единственный раз у Пушкина непосредственно формулируется, а не выстраивается в сюжет:
«Подумай, — говорила, —
Подумай, если Тот, чья праведная сила
Прощает и целит, судил бы грешных нас
Без милосердия; скажи: что было б с нами?
Подумай — и любви услышишь в сердце глас,
И милость нежная твоими дхнет устами,
И новый человек ты будешь».
«Анджело», согласно собственному пушкинскому определению, — это «повесть, взятая из Шекспировой трагедии» «Мера за меру», которую Пушкин не то чтоб переводит, а скорее перелицовывает, вольно пересказывает, однако на некоторых монологах останавливается и передает их довольно близко к оригиналу. Так и эти слова Изабелы почти точно передают монолог героини Шекспира, но именно в этом «почти» (как часто бывает в переводах-переложениях позднего Пушкина) заключен смысловой сдвиг, обнаруживающий собственно пушкинское лирическое наполнение темы. Сравним это ключевое место пушкинской поэмы с буквальным построчным переводом шескпировских стихов: «Каково будет вам, / Если Тот, кто есть Верховный Судия, / Будет судить вас таким, какой вы есть? О, подумайте об этом, / И милость тогда дохнет через ваши уста, / Как у человека, сотворенного вновь» (в оригинале: «How would you be / If He, which is the top of judgment, should / But judge you as you are? O, think on that; / And mercy then will breathe within your lips, / Like man new made»). Мы видим, что Пушкин привносит в монолог Изабелы два важнейших слова: «любовь» и «сердце», которых совсем нет у Шекспира, — ради этих слов он добавляет строку в обращение героини. И с этим самым зарождением в сердце христианской милосердной любви он связывает возможное перерождение героя: «И новый человек ты будешь» (у Шекспира здесь не очень внятное сравнение — может быть, аллюзия на сотворение Адама). Кроме того, шекспировская Изабелла говорит с Анджело не вообще о «нас», а конкретно о нем, обращаясь к нему во втором лице, Пушкин же начинает обращение героини с первого лица множественного числа, таким образом ее слова о Верховном Судии относятся не только к Анджело: местоимение «нас», «нами» объемлет всех — и героев, и автора, и читателей.
Никакого преображения с Анджело не происходит. Ту христианскую любовь, о которой говорила Изабела, Пушкин резко противопоставляет греховной, плотской, вожделеющей любви, овладевшей душой Анджело. Если Шекспир строит свою комедию на идее справедливого суда и возмездия, чему соответствует название — «Мера за меру», взятое из Нагорной проповеди, то Пушкина интересует душа человека, поэтому, переделывая комедию в поэму, он называет ее именем героя. Конфликт и проблематику комедии Шекспира Пушкин сдвигает в сторону тех проблем, которые волновали его самого в 1830-е годы [14] .
На этом оптимистическая (или романтическая) линия сюжета второго рождения прервалась. В двух стихотворениях весны — лета 1835 года Пушкин рассказывает о мучительных попытках двух героев пробиться к истинной жизни сквозь мрак собственной греховности, сквозь толщу житейских обстоятельств.
В «испанской балладе» о короле Родрике («На Испанию родную…») и в «Страннике» мы видим обломки сюжета о новом человеке — некоторые устойчивые элементы сюжета сохраняются, но совсем уходят из него тема красоты и возрождающей любви к женщине. Оба стихотворения 1835 года конкретными перекличками возвращают нас к «Пророку», к суровому библейскому рассказу о выстраданном преображении героя, но теперь этот рассказ лишается условности — и Родрик и Странник помещены в определенный жизненный контекст и, каждый в своих тяготах, они пытаются выстроить свой путь в системе христианских ценностей. Если в послании Керн или в «Евгении Онегине» второе рождение даровалось человеку как благодать, без особых усилий с его стороны, то в стихах 1835 года героям приходится прилагать все силы души, чтобы хоть как-то приблизиться к чаемому обновлению, к спасению. Оба героя поставлены на грань смерти, и это обостряет до предела их душевную борьбу.