- Я понял, - ответил Авдейка, вторично принятый за басурмана.
Он заснул, примостившись в ногах между мешком и плетеной корзиной. Зашибание денег он представлял игрой, похожей на расшибалку, и поэтому был удивлен, когца родственник графа, разбудив его, быстро повел по вагону через освободившийся проход.
В тамбуре родственник повел себя странно. Он вытащил из нагрудного кармана дамское зеркальце, заглядывая в него, вывернул веки, потом растерзал на груди гимнастерку, сунул в руки Авдейке фуражку и повел в следующий вагон. Там родственник прокашлялся и сказал: "Дорогие братья и сестры!" Больше Авдейка ничего не понял из-за страшных завываний, сопровождавших его речь. Окончив, он двинул Авдейку вперед, цепко держа за плечо, и запел:
В имении Ясной Поляне
Жил граф Лев Николаич Толстой...
У Авдейки ноги подкосились от обрушившегося воя, но родственник поддал ему коленом и потащил впереди себя через мешки и вытянутые ноги. Другой рукой он больно сжимал Авдейкину шею, заставляя ее склоняться в разные стороны, откуда в фуражку сыпалась мелочь и мятые рубли. К концу вагона Авдейка освоился, понял, что от него требуется, и даже разобрал конец песни, из которой и узнал, что имеет дело с родственником графа. В следующем вагоне Авдейка познакомился с ним ближе. Родственник оказался внуком графа Толстого, но каким-то неудачным, незаконнорожденным. Внук сильно горевал по этому поводу, но дедушку любил и слушался. Дедушка у него был хороший и простой, хотя и граф. Он, совсем как Сопелки, не кушал ни рыбу, ни мясо и ходил босиком. Но у дедушки графа была плохая жена Софья Андреевна. Она ела рыбу и мясо. Босою она не ходила, щадила дворянскую честь, и это было так невыносимо, что внук зарыдал в голос.
Граждане разделяли чувства неудачного родственника, и монеты из их натруженных рук капали в фуражку, как слезы. Граф написал роман "Анна Каренина", но та бросилась под поезд. Дети в вагоне беспокоились и вскрикивали. Авдейка спотыкался, "...и роман его "Воскресение" читать невозможно без слез", - заявил родственник. Старушки понимающе кивали и развязывали белые платочки. "Вот так разлагалось дворянство..."
Темные старческие руки крестили Авдейку, плачущего от наплыва чувств, и с крестьянской обстоятельностью складывали деньги в фуражку подкидыша.
- Слеза! - воскликнул фальшивый внук, когда вагон остался позади. - Слеза, говорю, была?
- Была, - ответил Авдейка, всхлипывая.
Родственник отвалился к стене тамбура и стал отпивать водку из початой бутылки, делая замеры большим пальцем.
- То-то. Слеза в нашем деле - главное, это ты усеки. Без слезы - дохлое дело, копейки не выжмешь.
Потом родственник вздохнул, по-лошадиному грустно, и с сожалением спрятал бутылку. Засунув палец в фуражку, он помешал деньги, как кашу, бумажные отобрал себе, а горсть мелочи отсыпал в ладонь Авдейке. Подумав, он артистическим движением забросил в фуражку рубль, а помедлив - другой.
- Мера, брат, - объяснил он. - Много лежит - граждане подумают: и без нас не пропадет. Мало лежит - подумают: не дают ему люди и мы не дадим. Вот теперь - в аккурат.
- Жулик ты, а не родственник, - неожиданно заявил Авдейка.
Фальшивый внук глубоко задумался.
Авдейка высунул кулак в выбитое дверное окно, выпустил деньги на волю и услышал:
- Добро переводишь.
- Поднимут, - ответил Авдейка, не оборачиваясь.
- Дивись! - Родственник задрал гимнастерку и показал грудь в розовых шрамах. - Нет, ты дивись на дела рук фашистских извергов.
- Вижу, - ответил Авдейка и снова отвернулся.
- Вот беда, не заработаешь на них ничего, - объяснил фальшивый внук. Больно много нашего брата в шрамах ходит, вот и приходится с глазами придуряться.
- У моего деда страшнее шрамы, а он на фронт идет.
- И берут? - неожиданно заинтересовался родственник, оправляя гимнастерку.
- Берут.
- Слушай, - зашептал фальшивый внук в спину Авдейки. - Может, у него знакомый какой есть? Врач знакомый, а? Ведь клеят же липу всякой сволочи, чтобы на фронт не идти. Так и наоборот же склеить можно, а? Шепни адресок, пацан. Деньги у меня есть - дом продам. Я его все равно пропью. Что я здесь? А там я человек. Красной Армии сержант, наводчик орудия. Может, успею, пока война не кончилась. А, пацан?
Он повернул Авдейку к себе, но тут же опустил руки.
- Эх, куда там...
Одно веко родственника разочарованно опустилось, а другое оставалось залихватски заломлено и обнажало потусторонний ужас голого, человеческого глаза.
Авдейка полез за пазуху и, взглянув в натруженные глаза, опустил в фуражку сторублевку дяди Коли-электрика.
- Возьми.
- Стыдно, - сказал родственник и взял. - Стыдно. Эх, жизнь наша, колеса. Вмазать бы куда, чтоб вдребезги...
Авдейка вернулся в вагон и примостился на чемодане у окна.
- Много ли собрал, сердешный? - спросила его чемоданная старуха.
Авдейка увидел на ней знакомый нос и на всякий случай не ответил. За окном поезда чередовались станции, плыли избы, крытые соломой, сломанные тракторы под навесами, чадящие грузовики, памятники и телеги. За поездом бежали дети, а коровы и бабы отрывались от дел и провожали его вдумчивыми взглядами. Жизнь, собранная в высоких стенах Песочного дома, необозримо растеклась по равнине медленная и редкая, как в испортившемся кино.
Неожиданно поезд без видимой причины затормозил и остановился посреди некошеного луга. Вагон суеверно притих. Махала хвостом корова, отгоняя слепней, блестела речка. Валялась замысловато изогнутая труба, и звучала печальная повесть о разлагавшемся дворянстве.
Это было долгое разложение, которое окончилось не раньше, чем поезд приехал в Москву. Вокзал, где он остановился, был совсем незнаком Авдейке, но в городе он чувствовал себя дома, знал, что здесь хорошо, а что плохо, и быстро добрался до "Белорусской".
Там Авдейка побежал. Он задыхаясь бежал в Песочный дом, в свою жизнь, которая не шла без него.
# # #
Стремительное дуновение тронуло пространство застывших звуков, и Лерка насторожился. Он стоял в синих плоскостях растворенных окон и пытался воспроизвести музыку, прозвучавшую ему у разбитой витрины.
Неделю назад Лерка успел проиграть несколько пассажей, а когда очнулся и распечатал пачку нотной бумаги, то не смог нанести на нее ни знака. Воображение остыло, как бы подернулось пленкой, и музыка не осуществлялась.
"Но я и жить-то оставлен ради нее, - думал Лерка, растерянно перебирая клавиши. - Это музыке пули не хватило, не мне. Никогда так явственно ничего не слышал, а играю - ни образа, ни строя - ни одной ноты естественной. Что моя жизнь без музыки? Хаос какой-то. И ускользает она незапечатленной, как дым. Дым", - безнадежно повторил Лерка и вдруг, как с пригорка, увидел сквозь туман реку, ртутное течение воды, звучащее низким тремолирующим рокотом.
Но видение растаяло, и ничто уже не вызывало к жизни оцепеневшие звуки, пока не пронеслось в окне стремительное дуновение. Наискось пересекавшее пространство, движение текло в синих плоскостях стекол - неверный и легкий бег - бег ручья, звенящая, оплодотворяющая нить. Прыгнув к роялю, Лерка стал наносить на клавиши это движение, следя короткие импульсы, которые оно сообщало застывшему пространству, возбуждая в нем ответные звуки и в сопоставлении ритмов рождая время, созвучие, музыку. Пульсирующий бег раскачивал пространство, вызывая к жизни новые, заглушающие его темы, и рояль превращался в оркестр из стонущих и ликующих голосов. Едва успевая запечатлеть их на стертых клавишах, Лерка хватался за нотные листы, холодея от страха, что, записывая, упустит миг, собьется, нарушит пластическое и точное развитие вещи, и, выверяя себя, возвращался к звенящим, переливающимся ноткам - ручью, бегущему пространством немого хаоса.
Мелодия материализовалась в единственную реальность, а за гранью ее, в неверном и призрачном мире, раздался резкий звонок и щелкнули запоры парадной двери, пропуская вернувшегося отца.
# # #
- Ну, как тут? - спросил генерал.
Жена внимательно рассматривала его сапоги, мельком вытертые о щетинистый коврик, и не отвечала.
Неделю назад, взяв в руки пистолет, брошенный сыном, и беспредметно щелкая курком, она поняла, что жизнь ее миновала, распалась, как лепестки траурного тюльпана "Филипп де Коминес", а она беспечно просмотрела ее. Жизнь всегда обходила ее стороной, не сбываясь, не затрагивая того главного, из-за чего, верно, и дана была, и вот миновала, оставив легкую пыльцу сожаления - пыльцу на пальцах, - невесомую, невосполнимую.
Убрав пистолет, она не бросилась следом за сыном, только взглянула через порог спальной, прикрыла дверь и ушла к себе. ""Не сотвори себе кумира", произнесла она. - Как же плохо я читала, как все мы плохо читали Библию, как забыли Бога своего, и как поздно теперь вспоминать". Всю неделю глухое молчание висело в квартире, и всю неделю своими точеными и полупрозрачными руками она перебирала дорогие безделушки на туалетном столике, думая о том, что растворилась в любви к мужу и сыну, забыла о себе - и потому забыта ими. Она переставляла по холодному малахитовому столику округлые и изящные безделушки, вехи жизни, а потом неожиданно разделась донага, поднялась перед зеркалом на сафьяновую табуреточку и стала разглядывать свое тело, удивляясь, зачем оно. Она разглядывала это тело, исполнившее все, что должно было исполнить, - принявшее в себя мужчину и исторгшее дитя, - и сожалела о нем, как о бездомном животном.