- Погоди, какого еще песца?
- Пушистого, белого. Из-за него Кащея в тюрьму посадили.
- Кащея? - переспросила женщина. - Тебе какого надобно? Ваньку?
- Ну да. Которого в тюрьму из-за...
- Да обожди свиристеть. На воле Ванька, гуляет.
- Где... гуляет?
- Вот это не скажу. Не докладается. Они никогда не докладаются, так вот и жди. А потом принесут порезанного. Или объявят - в бегах. Или - сел. А ты, мать, жди. Теперь вот убили.
- Значит, он не в тюрьме.
Авдейка отступил на шаг. Дождь падал отвесно, выбивая пузыри, и лужи кипели. Кащей гулял. Бабуся умирала.
- Как это - убили? - продолжала женщина свой. разговор. - Ладно бы вышка, а так... Не приучена я такое понимать. По мне - сидят дети. Только срока им намотали до-олгие. Ждать и ждать...
Авдейка ушел, и дощечка захлопнулась. Потоки дождя сливались и гулко падали в сточные решетки, взбивая над ними желтую пену. Двор был пуст, один Михей-почтальон сидел на парапете под дождем, как был он человек не простой, а авиационного истребительного полка механик. Непростого человека Михей обнаруживал в себе грамм с четырехсот. Но это - если гражданская, упраздненная рыковка в белой косыночке, а если чистяк, если родной самолетный - тут другой курс, тут и четвертки станет.
- Нет, ты спроси, - заорал он Авдейке сквозь дождь. - Ты спроси, что мне комэска сказал?
Но Авдейка хорошо знал, что сказал Михею комэска, и спрашивать не стал.
Он вернулся домой, где Иришка вытерла его полотенцем и сказала, что на другой день после деда исчез Коля-электрик, а ночью за ним приходили, искали по всей квартире и даже в диван лазили, но не нашли и опечатали его дверь пломбой. Авдейка пошел посмотреть пломбу, но в коридоре остановился, представил, как удаляется дед, как падает полоса света из распахнутой двери и в проеме ее возникает грузная фигура с солдатским мешком на плече и погасает навсегда. Авдейка зажмурился, до пугающей слабости в груди захотел, чтобы дед раскрыл эту дверь и двинулся назад - хоть на минутку увидеть его, - ведь бывает так, ведь было это с немцем в кино, который вернулся туда, где был жив.
# # #
Но последний раз дед вернулся туда, где был жив, когда подошел с прощанием к Софье Сергеевне и белый взгляд ее встретил. "Тверда, - подумал. - Спряталась за свою веру, как за бруствер, и глаз не прячет". Тут он на миг усомнился, на краткий, потрясший его миг, и, ища опоры, вернулся в обжитую память о годах гражданской, где был непримирим, молод и уверен до самозабвения - в бойцах своих, в кабардинском жеребце, в клинке и в победе рабоче-крестьянской правды.
И тогда глядели на него те же глаза - живые и мертвые глядели они - и не опускались до конца. Глядела баба в платке, перекрещенном под грудью, - в дыму, на пепельной зорьке, преграда путь жаркому жеребцу. "Твои пожгли, начальник, твои". И не стерпел, прянул кабардинец, когда покатился в копыта чурбачок паленого мяса, - и стояли непреодолимо светлые глаза бабы. Но отмел бабу лютый ординарец, и забыто, затоптано конями, что послал ей Бог сына. Да и ще был он, ее Бог, той пепельной зорькой?
Глядел перед собой и есаул Хомищенко, исходя черной кровью. Не пожалел, загнал кабардинца, а снял есаула наземь и покатился с ним в бурьян 1рудью о грудь. Дик был есаул в гневе, человека саблей проскальзывал, а проскользнув, над головой вздымал и кровью умывался. Да только хрустнула его шея, метнулась медная борода и рот, куда успел он ткнуть дулом. Не дался живым есаул, отвалился в бурьян, и, как зверя, шарахались его привычные до людской крови эскадронные лошади. Исторглась жизнь из выпученных глаз, и мертвым лежал на груди нательный крест. Кровь позади тебя, и глаза твои пусты. Где Бог твой, Хомищенко?
Ожесточился дед, грохнул об пол сапогом и прочь ушел с белых глаз. Не принял, не допустил. Не стоят на русской земле две правды - не стояли и стоять не будут, - и вернее это самой правды.
# # #
Не было деда, напрасно Авдейка ждал. Он и сам знал, что напрасно, но ждал, пока не донесся со двора голос Михея:
- Нет, ты знаешь, что мне комэска сказал?
Теперь этот вопрос ставился перед Кащеем, на рысях огибавшим лужи.
- Гуляешь, - заметил Кащей, не останавливаясь.
Он торопился в Домодедово, опасаясь, что не успеет вернуться до утренней смены. Ехал к Сене Кролику за заначкой, под которую занял в цеху пять тысяч на танк, а на душе было неухватисто, хотя дело ждало бесспорное - за своим ехал. Заначку отец держал в тайне, пока не ушел на фронт. Дальше слух о ней держал Митяй, а теперь пришел черед Кащея. Сколько хранилось у Кролика, да в деньгах или в рыжье, Митяй и сам не знал. Кащей прикинул, что и того и другого хватает - не год и не два промышляли. Отец любил от петровских времен родословную вести, вроде и тогда Кащеевы с кистенем погуливали. Не из беспризорников в воры вышли. Те судьбой своей расплатились за гражданскую, разорившую поколениями налаженную жизнь, пустившую сиротами на все четыре стороны. Они и обвыкли в мире, утверждавшемся грабежами и насилием, и рассыпались по нему с жареным цыпленком на зубах.
У кого есть золото,
Тот не знает голода,
Тот дружит с той публикой,
Что правит республикой.
А устоялась власть - тут уж ножки врозь. Тут и пошли беспризорники по срокам, только озираться успевали. Эти были без корней, мутью поднялись, мутью и осядут. А Кащей породу за собой чувствовали, не торопились и свое гнули до конца. Неуступчивые были люди, да подвела им война черту.
"А мне вот - горбись теперь, мать тяни, - раздумывал Кащей. - Еще финяк таскай, чтоб мелкота не залупалась. Вон Сопелки старшие с дружками уже хозяевами в подворотне стоят. Но эти-то - герои на скорый час, а и воры в силу входят небывалую. А все же и ворам не устоять, нет, не устоять им против власти".
Хоть и хранила Кащея семья и не чалился он, не просил у тюрьмы кликухи, но с детства знал воровской закон, державший каждого в своем страхе. В войну, потеряв отца и братьев, Кащей вырос и своим умом понял, что и вся народная жизнь держится тем же. Загнанный в работяги, что честному вору как перо в бок, Кащей прибился под железную руку, которая удержала пошатнувшуюся страну. Он понял несокрушимость народного уклада жизни и правоту великого пахана, осуществлявшего народную волю его же кровью. И, только безоговорочно признав над собой эту волю, Кащей почувствовал себя свободным. Он не умел назвать это чувство, но умел радоваться ему и, обгоняя крепкую девку, звонко хлопнул ее по ситцевому заду. Ругаясь и смеясь, девка побежала за ним следом, но не достала. "А дуры девки, - подумал Кащей, - и как славно!"
На вокзале он впервые в жизни купил билет и долго удивлялся, рассматривая сетчатый картонный прямоугольник. Мысли его обратились в прежнее русло, к войне, которая вывела его на новый путь и заставила тратиться на билеты.
Задумавшись, Кащей едва не пропустил поезд, догнал в ходу последний вагон и стал силой втискиваться в тамбур. Подумал: "Вот они, замашки фрайерские, билет купил, а в поезд не воткнулся". Но все же сдвинул бабенок, на обеих ногах утвердился. Стал припоминать Сеню Кролика - старинного кореша и подельца отца, мужика приземистого, белотелого и немногословного. Вспомнил бритую Сенину голову и тюбетейку, засаленную до черноты, на которой сверкали неподвластные времени золотые нити. Эти золотые нити мелькали Кашею сквозь дым, звон, крик и разгул гулянки на московской малине, которую Сеня держал где-то у трех вокзалов.
Ничего другого не вспомнив, Кащей приехал в Домодедово и по адресу, криво начерканному Митяем, нашел одноэтажный дом, обшитый тесом. Поднявшись на крыльцо, стукнул в дверь и огляделся. Мелкие пристанционные домишки, крытые дранкой и шифером, ютились по косогору - не деревня, не город, - все вкось, и скученно, и шатко. "Нехорошо тут", - решил Кащей и стукнул покрепче.
Дверь открыла заспанная девка, простоволосая и босая, в длинной холщовой рубахе, собранной у шеи. Смотрела она просто, стояла рядом, в дыхание от Кащея, в на лице ее перемигивались веснушки. Они сбегали от широко расставленных, прозрачных глаз, взбирались на нос и ныряли в полуоткрытый рот.
- Сеню мне, - сказал Кащей, нарушив молчание.
Девка не ответила, глаз не отвела, и какое-то сладкое беспокойство овладело Кащеем.
- Нету, что ли?
Наконец быстрым, язвящим движением языка она облизала рот и спросила:
- Не признал меня, Вань?
Кащей отодвинулся, отступил как бы в холод, из тепла ее тела.
- Лялька я. Кролика дочь. Мы еще писунами в бутылки играли. И Королек с нами был - не помнишь Королька? Он часто потом захаживал, теперь-то в армию грабанули. Неужто забыл? У меня еще подол был в кружавчиках, мамаша справила. Померла теперича мамаша. Королек все меня за косы дергал и вообще залупался. Он ведь старше нас был. А я тебе кружавчиками хвастала. Не помнишь?
Прямой памяти Кащей в себе не нашел, но что-то далекое плеснуло кружевным потоком над детскими ногами, открыв первое понимание чуждого, притягательного, девичьего.