– Вик-Дессо? – прервал он. – Вы жили в Вик-Дессо, близ Арьежа?
– Я там родился, – отвечал умирающий, – и оставил эту деревню только для того, чтобы ехать в Париж… Лучше было бы, если бы я не оставлял ее!..
Монах взглянул на умирающего с любопытством, которое не было лишено некоторого беспокойства, но тот, не заметив этого движения, продолжал:
– Я приехал в Париж после восьмидневного путешествия и нашел моего брата Жака настолько изменившимся, что не узнал его; он, напротив того, узнал меня сейчас же и отнесся ко мне с таким чувством, которое и в настоящее время заставляет меня плакать… Для меня было бы ужасной пыткой чувствовать вечно на моих щеках эти два нежные поцелуя.
Умирающий отер платком свой лоб, покрытый потом, и на несколько минут погрузился в воспоминания.
Доминик смотрел на него с возрастающим любопытством; видно было, что он хотел спросить его, заговорить с ним и что какой-то внутренний голос склонял его не делать этого, по крайней мере, подождать.
Жерар попросил монаха передать ему флакон с нюха тельной солью, который стоял на ночном столике и, вдохнув несколько раз, продолжал:
– Бедный Жак был так же бледен, худ и немощен, как я теперь. Можно было сказать, что, как мне, в тот час ему оставалось сделать один только шаг, чтобы толкнуть ся в дверь могилы… Он рассказал мне о смерти своей жены с рыданиями, которые доказывали его печаль; затем он велел позвать детей, чтобы показать мне все то, что осталось ему от нее. Их привели: это были пре лестные дети: старший мальчик белокурый, свежий и розовый, как мать; дочь смуглая, бледная с превосходными черными волосами, бровями, ресницами и глазами. Маленькая девочка в особенности была приятна со своими щечками, загорелыми под солнцем Бразилии. Ей было четыре года и звали ее Леония; мальчику было шесть лет, его звали Виктором.
Странная вещь! – я вспоминаю это только теперь – оба они, казалось, испугались меня и не хотели меня поцеловать. Жак повторил им несколько раз: «Это мой брат! Это ваш дядя!» Но маленькая девочка начала плакать, а мальчик убежал в сад. Отец старался извиниться за них передо мною. Бедный Жак! Он обожал своих детей, или, лучше сказать, его любовь к ним до ходила до безумия; он не мог без слез смотреть на них, так они напоминали ему его жену: мальчик – чертами лица, девочка – характером. Это было причиной того, что дети, несмотря на всю его любовь к ним, доставляли ему столько же горя, сколько и радостей, и что, когда он смотрел на них очень долго, он говорил задыхающимся голосом гувернантке: «Уведите их, Гертруда!»
Я был очень расположен к брату, положение его беспокоило меня серьезно. Кроме этой печали, от которой со временем любовь детей и мои заботы могли бы его исцелить, он был подвержен в известное время года, ближе к осени, лихорадке, которую он подхватил во время одного путешествия по Мексике и никак не мог от нее избавиться. Эта лихорадка возобновилась с новой силой по возвращении его во Францию. Мы советовались с лучшими докторами Парижа, но их наука была бес сильна перед этим отравлением легких, и исходом этих консультаций было то, что брату посоветовали поселиться в деревне. Это предписание делают обыкновенно тем, кому нечего уже предписывать. Я видел на лице Жака следы, которые оставлял на нем каждый день: вечером он был бледнее и слабее, чем утром, а утром – чем накануне. Я стал подыскивать деревенский дом, и однажды, возвращаясь из Фонтенбло, я увидел около Кур-де-Франс, почти в пяти лье от Парижа, объявление о продаже деревенского дома в Вири.
– В Вири? – прервал священник тем же тоном, которым спросил: «В Вик-Дессо?», смотря на умирающего вопросительным взглядом.
– Да, в Вири, – повторил Жерар. – Вы знаете эту местность?
– Я слышал о ней, но я никогда там не жил, даже никогда не видал ее, – отвечал священник слегка взволнованным голосом.
Но больной был слишком занят своими собственными мыслями, чтобы обратить внимание на то, что его рас сказ мог пробудить в уме или в воспоминаниях его слушателя.
Он продолжал:
– Вири лежит почти в четверти лье от того места, где я был. Я отправился к этой деревне, которую указал мне крестьянин, и через четверть часа стоял уже перед домом или перед за́мком, который впоследствии должен был принадлежать мне.
Священник в свою очередь отер лоб платком; можно было бы сказать, что каждая часть рассказа больного заставляла блистать перед его глазами странные лучи света, которые видят в грезах и при помощи которых тщетно стараются восстановить событие, канувшее в вечность.
– К дому вела, – продолжал Жерар, – липовая ал лея, затем, пройдя переднюю и столовую, можно было выйти на расположенный по другую сторону дома широкий каменный подъезд, с высоты которого представлялась действительно волшебная картина. Это был парк, окруженный вековыми дубами, отражавшимися в чистой, глубокой воде, которая по ночам казалась громадным серебряным зеркалом; берега этого маленького озера были покрыты тростником и камышом, и десять или двенадцать десятин земли, которые обрамляли его, были покрыты цветами всех стран, оттенков, всех запахов. В пятистах шагах от за́мка воздух был так душист, как в двух лье от Грасса. Это имение прежде принадлежало какому-то страстному любителю природы, потому что тут были собраны все чудеса растительного царства… О, боже мой, – шептал больной, – теперь, когда я об этом думаю, мне кажется, что можно было бы быть очень счастливым в этом земном раю!..
Я осмотрел дом; внутренность была достойна внешности. Это был старый за́мок, меблированный сверху донизу в новейшем вкусе, богато, изящно и удобно. Мне показывала его женщина, служившая у господина, которому он некогда принадлежал. Наследников было много, и за́мок продавали для раздела.
Женщина, бывшая моей проводницей при этом осмотре, не имела при покойном определенной роли: она называла себя ключницей и говорила, что она наследовала все наличные деньги, которые были в доме в минуту смерти хозяина. Это была женщина лет тридцати, высокая, сильная, и по ее выговору слышно было, что она была из наших мест. В ее взгляде, походке, манерах было что-то мужское, что внушало мне отвращение. По моему выговору она признала меня за соседа страны басков и, упирая на наше землячество, предложила, в случае, если бы я купил этот за́мок для себя или для другого лица, остаться в нем в той должности, которую она занимала прежде, а в крайнем случае, в должности горничной или кухарки.
Я сказал ей, что действую тут от имени моего брата, а не своего, что я сам так же беден, как брат богат; я прибавил, что боюсь, что брату не долго придется наслаждаться своим богатством. Тогда она стала восхвалять здоровый воздух местности, близость Парижа, куда можно ездить каждый час, и особенно нажимала она на ничтожную сумму, за которую продавалось это роскошное имение. Наследники так торопились получить свои деньги, что были готовы отдать его за сто двадцать тысяч, а тому, кто согласится заплатить наличными – то, может быть, и за сто.
По моему мнению, имение это совершенно подходило для моего брата, и я обещал Орсоле – так звали ключницу прежнего владельца – употребить все мое влияние на брата, чтобы он купил за́мок и оставил ее у себя. Я говорю вам так долго об этой женщине, потому что она имела громадное влияние на мою жизнь… Через восемь дней я купил имение на имя брата за сто тысяч франков.
Переезд наш состоялся в тот же день, как были заплачены деньги у нотариуса. Наша прислуга состояла из садовника, лакея, кухарки и горничной, обязанной ходить за детьми. У нас была молодая собака, помесь сенбернарской породы с ньюфаундлендской, которую хозяин дома, где жил мой брат в Париже, уступил ему по просьбе детей, потому что те играли с ней с утра до вече ра и не хотели расставаться: дети назвали ее Брезиль в честь страны, где они родились.
По моей рекомендации присоединили сюда и Орсолу. В тот же день она сделала для всех то же, что и сделала для меня, т. е. показала брату за́мок во всех подробностях, поместила каждого в его комнату и с первой же минуты, несмотря на кажущуюся покорность, заняла мес то доверенной женщины, которое занимала при прежнем хозяине.
Но никто не мог жаловаться на ее распоряжения: можно было бы подумать, что она советовалась с каждым о его вкусах и удовлетворяла его желания. Все были довольны ею, не исключая и Брезиля, который имел прекрасную собачью конуру и мог бы считать себя счастливейшей собакой, если бы не заметил с беспокойством вбитую в стену цепь, которая грозила его будущей свободе.
Все было так хорошо устроено в этом новом жилище, что жизнь была легка и удобна для всех с первого же дня. Мы провели там конец лета и осень, полагали на зиму вернуться в Париж, но Жак предпочел деревню со всеми ее неприятностями, которые, однако, сглаживались отчасти благодаря большому его состоянию.
Так мы дожили до февраля 1818 года. Здоровье моего брата ухудшалось с каждым днем. Однажды он позвал меня к себе в спальню, выслал детей и, когда мы остались одни, сказал: