Ему нужно было немного времени для того, чтобы победить свое волнение, и, оставив минутное уединение, он подошел медленным шагом к постели умирающего.
Он подошел к этому человеку с менее очевидным отвращением и спросил, не нужно ли ему что-нибудь.
– Брат мой, – отвечал больной, – дайте мне ложку этого укрепляющего эликсира, который стоит на камине. Я не хочу умереть до того, пока я не расскажу вам все разом.
Монах подал больному ложку эликсира; тот проглотил ее и, пригласив жестом Доминика занять прежнее место у своего изголовья, продолжал:
– Брат передал мне копию завещания, и я стал возражать против его щедрости относительно меня. Я говорил ему, что, привыкнув жить на тысячу пятьсот или тысячу восемьсот франков в год, я не нуждаюсь ни в таком большом капитале, ни в такой крупной ренте; он не хотел ничего слышать и прекратил все рассуждения, ответив мне, что брат человека, оставляющего двухмиллионное состояние своим детям, опекун, распоряжающийся за своих питомцев двадцатью тысячами франков ренты, которая может и удвоиться, не должен даже в глазах своих племянников иметь вид человека, жившего за их счет, как паразит… В то время, отец мой, я заслуживал звания честного человека и согласился бы не только потерять все то состояние, которое оставлял мне мой брат, но и мое собственное, если бы оно у меня было, – для того, чтобы спасти жизнь моего брата или продлить ее на несколько лет. К несчастью, болезнь была смертельна, и на другой день после этого разговора у Жака едва нашлись силы пожать руку… вашего отца, – сказал больной с усилием. – Я не буду описывать вам портрет г-на Сарранти, но позвольте мне сказать несколько слов о первом впечатлении, которое произвел он на меня. Никогда – я могу поклясться в этом перед Богом и вами, – никогда ни одно человеческое лицо не внушало мне большей симпатии и уважения. Честность – самая характерная его черта – вызывала доверие, и с первой же встречи каждый готов был открыть ему свои объятия и свое сердце!.. Вечером он поселился в доме по просьбе Жака, который заявил, что он желает закрыть глаза между двух друзей, то есть между Сарранти и мною. Сразу по приезде он вошел в мою комнату и сказал мне:
– Жерар, не сочтите дурным, что с первой минуты я обращаюсь к вам с просьбою оказать мне серьезную услугу.
– Говорите, сударь, – отвечал я ему, – уважение и дружба, которые питает к вам мой брат, дают мне право сказать вам то, что сказал бы он сам: «Мое сердце и мой кошелек к вашим услугам».
– Благодарю вас, – отвечал ваш отец, – я буду действительно счастлив в тот день, когда вам понадобится испытать мою благодарность. Но услуга, которой я прошу у вас, – доказательство доверия, и поэтому я обращаюсь к вам. У нас так мало надежды сохранить надолго нашего бедного Жака, и я не могу обратиться к нему.
– Чем могу я оправдать ваше доверие и заменить моего брата? – спросил я.
– Мне поручено, – ответил Сарранти – одной особой, имя которой я не могу назвать, положить к нотариусу сумму в триста тысяч франков, которые я вожу с собой в чемодане. Эту сумму, – слушайте хорошенько, – я хочу только положить, а не пустить в оборот; мне нет дела, что она не принесет ничего, только бы в тот день, когда эти деньги понадобятся той особе, которая мне их доверила, я мог бы взять их по первому требованию.
– Ничто не может быть легче, и на этих условиях каждый день кладут к нотариусу более или менее крупные суммы.
– Благодарю вас, сударь. Теперь я уверен в этом пункте. Но эта сумма не может быть положена на мое имя, так как всему свету известно, что у меня ничего нет; она не может быть положена на имя вашего доброго брата, потому что с минуты на минуту Бог может призвать его к себе. Я желал бы, чтоб она была положена…
– На мое имя? – поспешил сказать я просто.
– Да, и вот услуга, которой я у вас прошу.
– Я желал бы, чтоб дело было серьезнее, – возразил я, – потому что то, чего вы у меня просите, собственно говоря, не услуга, а простое одолжение. Когда вы вздумаете положить эту сумму, вы мне скажите, я исполню ваше желание и лично передам вам расписку, чтоб вы могли в случае отъезда, внезапной смерти заменить меня, отправиться к нотариусу как действительный собственник денег.
– Если бы деньги принадлежали мне, – сказал Сарранти, – я отказался бы от этой гарантии, которую я считаю совершенно излишней; но они не принадлежат мне и должны служить высшим целям. Я принимаю не только вашу услугу, но даже все гарантии, которые вы мне предложите для того, чтоб облегчить в нужную минуту получение наличных денег.
– Передайте мне эту сумму, и через час она будет положена у Генри.
Действительно, у Сарранти в чемодане было триста тысяч франков золотом.
Мы сосчитали их, затем я запер их в шкатулку, дал расписку в условленной форме, велел запрячь лошадь и уехал в Корбейль.
Через полтора часа я вернулся домой.
Сарранти был у изголовья постели моего брата, которому становилось все хуже и хуже. Жак спрашивал обо мне два или три раза; положение его было отчаянное, и доктор не отвечал даже за ночь. Около двух часов утра он пожелал увидеть в последний раз детей; Гертруда, ухаживающая за ними, подняла их с постели и привела к нему.
Бедные малютки плакали, не отдавая себе полного отчета в своем несчастье. Они инстинктивно чувствовали, что что-то таинственное, мрачное и бесконечное вставало над ними – это была смерть.
Жак благословил детей, которые встали на колени около его постели; затем он поцеловал их и сделал знак Гертруде, чтобы она их увела. Дети не хотели уходить; слезы их превратились в рыдания, а рыдания в крики, когда их заставили оставить комнату. Это была очень печальная, разрывающая душу сцена…
Больной ослаб во второй раз. Священник боялся налить ему еще эликсира, который возвратил было силы страдальцу, и довольствовался на этот раз тем, что дал ему понюхать соли, действительно, этого оказалось достаточно.
Жерар открыл глаза, вздохнул, отер пот, покрывавший его лоб, продолжал:
– Через час после ухода детей брат умер. Агония его была тихая, и, как он желал, он умер на моих руках… на руках двух честных людей; потому что до минуты смерти моего брата я не мог упрекнуть себя не только ни в одном дурном деле, но даже в дурной мысли. На другой день или, скорее, в тот же день рано утром детей удалили. Гертруда и Жан отвезли их в Фонтенбло, где они должны были провести два дня, и куда, отдав последний долг своему другу, за ними должен был отправиться Сарранти. Они спрашивали, почему им не позволяют поцеловать отца? Им ответили, что отец еще не проснулся; но тогда старший, который начинал немного понимать, что такое смерть, заметил:
– Нам уже раз говорили, что мама спит, нас уже уводили однажды утром, и мы с тех пор не видали маму. Папа отправился за нею, и мы не увидим его больше никогда!
– О! В самом деле, бедные дети, зачем ваш отец оставил вас, и, в особенности, зачем отдал он вас в такие руки?..
И больной посмотрел на свои исхудалые руки, как леди Макбет смотрела на свою окровавленную руку, когда говорила: «О! Вся вода великого океана не могла бы вымыть эту маленькую руку!» Собравшись с силами, он продолжал:
– Мы занялись исполнением последнего долга, наложенного на нас смертью бедного брата. Он не сделал никакого распоряжения относительно погребения; мы похоронили его на кладбище в Вири. Погребение было такое, какое может быть в деревне, и на его открытой могиле я передал священнику, который молился за упокой его, тысячу франков для бедных, которым он всегда помогал.
Сарранти, как обещал, по выходе с кладбища отправился в Фонтенбло. Он должен был на другой или на третий день вернуться с детьми; но прежде чем расстаться, при мысли о том, кого мы потеряли, мы бросились в объятия друг друга…
– О! Простите мне, что я обвинил, оклеветал человека, которого я прижимал к моему сердцу, – вскричал больной, обращаясь к брату Доминику. – Но вы увидите, я был безумен, когда совершил это преступление, и, благодарение Богу, оно может быть заглажено!
Монах нетерпеливо ждал конца этой исповеди, которая, как признавал умирающий, должна была быть ужасна, так ужасна, что сам исповедуемый, как ни был он слаб, отдалял, насколько возможно, ее заключение. Священник попросил Жерара продолжать.
– Да, да, – прошептал тот, – но вот что и трудно – продолжать! Путнику, сделавшему две трети своего пути по роскошным равнинам и плодородным долинам, позволительно остановиться в нерешительности на минуту, прежде чем вступить в смрадные болота и страшные пропасти!
Доминиканец, несмотря на все свое нетерпение, молчал и ждал.
Ожидание было не долгое; потому ли, что силы вернулись к больному или потому, что он, напротив, боялся, чтобы остальные силы не покинули его, но он заговорил опять:
– Я вернулся один в покинутый замок. Я был мрачен и печален; у меня был траур не только на платье, но и в сердце: траур по умершему брату и по сорока четырем годам чести, которая умирала! Я забыл бы дорогу в замок, если бы меня не направлял туда печальный вой Брезиля. Говорят, что собаки видят невидимую богиню, называемую смертью, и что, когда вся природа молчит при ее приходе, они одни приветствуют ее своим заунывным, пророческим лаем. Лай собаки мог заставить верить в справедливость этой мрачной легенды. Радуясь возможности найти отголоски моей печали хоть в животном, я стремился к нему, как к человеческому существу, как к другу!