Так мы дожили до февраля 1818 года. Здоровье моего брата ухудшалось с каждым днем. Однажды он позвал меня к себе в спальню, выслал детей и, когда мы остались одни, сказал:
«Мой дорогой Жерар, мы люди и должны говорить и действовать как люди!»
Я сидел около его постели и, догадываясь, о чем он будет говорить, старался успокоить его насчет его здоровья; но он протянул мне руку и сказал:
– Брат, я чувствую, что жизнь отлетает от меня с каждым дыханием, и я не сожалел бы об этом, потому что смерть должна соединить меня с моей милой женой, если бы меня очень сильно не беспокоила будущность моих детей. Я знаю, что, завещая их тебе, я оставляю их другому себе; но, к несчастью, ты не отец, и никогда нельзя сделаться вполне отцом для чужих детей. Кроме того, для детей надо позаботиться о двух вещах: о жизни материальной, то есть о жизни тела, и о жизни умствен ной – жизни ума. Ты ответишь мне, что мальчика можно отдать в коллегию[3], девочку – в монастырь. Я думал об этом, друг, но бедные дети привыкли к цветам, к большим лесам, к воздуху полей, к лучам солнца, и я дрожу при мысли, что они будут заперты в эти тюрьмы, которые называют пансионами, в кельи, которые зовут дортуарами. Затем, по моему мнению, только то дерево хорошо, которое растет свободно. Поэтому я прошу тебя, мой дорогой, не отдавай бедных детей ни в коллегию, ни в монастырь. Я думал взять для них наставника, так сказать, врача для их нравственной жизни, но я не знал, на ком остановить мой выбор, как вдруг Господь, который, вероятно, хочет дать мне спокойствие в минуту смерти, дозволил одному из моих друзей вернуться вчера из дальней поездки, чтобы вывести меня из затруднения…
Действительно, накануне какой-то незнакомец, отказываясь назвать свое имя, спросил Жака и был приведен к нему в комнату, где оставался около часа.
– Ты хочешь сказать о том человеке, который при ходил вчера? – спросил я Жака.
– Да, – отвечал он. – Я знал этого человека прежде и встречался с ним через долгие промежутки, но, на сколько я его знаю, я могу ценить его рассудительность, прямоту, доброту, по двум или трем случаям я могу оценить его мужество. Мало людей внушали мне такое расположение, которое оправдывалось с годами. Он ока зал мне одну услугу, за которую я буду ему благодарен до самой смерти…
Молодой человек с возрастающим вниманием слушал рассказ умирающего; временами казалось, что этот рас сказ неизвестным образом соприкасается с его жизнью.
Жерар продолжал:
– Очень серьезные дела, касающиеся важнейших политических вопросов страны – дела, которые я знаю, но в которые не могу посвятить даже и тебя, – продолжал мой брат, – прогоняли его два раза из Франции и вынуждают теперь, когда он вернулся, почти скрываться. Вчера он пришел просить меня приютить его от ненависти и подозрений, которые его преследуют, но которые делают ему только честь. Брат, я думаю об этом человеке как о будущем воспитателе моих детей…
Дыхание монаха сделалось быстрее, и время от времени он проводил платком по лбу. Можно было подумать, что он переживал сильную внутреннюю борьбу, глубокое нравственное волнение; больной заметил это.
– Вы страдаете, отец мой? – спросил он, прерывая себя. – Или вам нужно что-нибудь? В таком случае по зовите Марианну… Увы, я должен еще много сказать, насколько я могу, я отдаляю ужасное признание… Будьте терпеливы, отец мой, умоляю вас!
– Продолжайте, – сказал священник.
– Этот человек глубоко образованный, говорил о нем Жак, – он знает свет с высших сфер до низших, древние языки и новейшие, историю, науки и искусства – он знает все. Это ходячая энциклопедия. И если бы я знал, что он может жить с тобою до совершеннолетия моих детей, я умер бы спокойно.
– Кто же помешает этому?
– Важность дел, которые его занимают и сущность которых такова, что с минуты на минуту он может быть вынужден удалиться не только на несколько лет, но и навсегда… Во всяком случае, если ему придется тебя оставить, я поручаю тебе позаботиться о его замене: у него есть сын, который готовит себя к духовной карьере…
– Извините меня, – сказал Доминик, вставая, – я не могу, я не должен слушать далее вашу исповедь.
– Почему же, отец мой? – спросил Жерар тревожным голосом.
– Потому что, – отвечал взволнованный монах, – потому что я вас знаю, а вы меня не знаете; потому что я знаю, кто вы, а вы не знаете, кто я.
– Вы меня знаете? Вы знаете, кто я? – вскричал больной с выражением величайшего ужаса. – Это невозможно!
– Ваше имя Жерар Тардье – не так ли? Или просто Жерар?
– Да… Но вы, кто вы такой?
– Мое имя Доминик Сарранти.
Больной испустил крик ужаса.
– Я сын, – продолжал монах, – Гаэтано Сарранти, которого вы обвинили в убийстве и в краже, но который ни в чем не виноват, клянусь в этом.
Умирающий, приподнявшийся на своей постели, снова упал лицом в подушку и застонал.
– Вы видите, – сказал монах, – что это значило бы обмануть вас, слушая далее вашу исповедь: вместо того, чтобы слушать ее с милосердием священника, я буду слушать вас с ненавистью сына, отца которого вы оклеветали и обесчестили!
И, резко отодвинув свое кресло, доминиканец сделал движение к двери.
Но в третий раз он почувствовал себя остановленным за рясу.
– Нет, нет, нет! Напротив, оставайтесь! – кричал умирающий изо всех сил. – Оставайтесь!.. Провидение привело вас сюда… Оставайтесь! Бог хочет, чтобы прежде, чем умереть, я загладил то зло, которое сделал!
– Вы этого хотите? – спросил монах. – Будьте осторожны! Я ничего не желаю, но мне стоило громадных, нечеловеческих усилий сказать вам, кто я. Сумею ли я не воспользоваться случаем, который привел меня к вам?
– Скажите – провидение, мой брат! Скажите – провидение! – повторил умирающий. – О! Я отправился бы на край света, если бы я знал, где вас найти для того, чтобы принудить вас выслушать признание, ужасное признание, которое остается сделать мне!.. Я вас прошу, я вас умоляю, останьтесь!
Монах снова упал в кресло, обратил глаза к небу и тихо шептал:
– Боже мой! Боже мой! Дай мне силы…
XIV. Где собака воет, где женщина поет
После того, что произошло, брат Доминик должен был сделать над собою громадное усилие, чтобы его лицо не выражало того волнения, которое он испытывал.
Мы уже сказали, когда старались представить читателю этого монаха, что его походка, выражение лица, манера говорить носили отпечаток глубокой и мрачной, но скрытой и безмолвной печали.
Причины этой печали, которые он не доверял никому, мы узнаем из исповеди Жерара Тардье или, лучше сказать, из рассказа о последних годах жизни этого человека, которого Ванвр и все окрестные деревни называли добрым, честным и благодетельным.
Он снова начал говорить слабым голосом, часто прерываемым рыданиями, вздохами и стонами:
– Что же касается моего состояния, – продолжал брат мой, – распределение его очень просто, и я думаю, что с той минуты, как я стал думать о смерти, я все предусмотрел. Вот копия моего завещания, которое лежит у нотариуса; я передам ее тебе; ты прочтешь, чтобы сказать, не забыто ли что-нибудь и не нужно ли что исправить. Я оставляю по миллиону каждому из детей; я желаю, чтобы, кроме необходимых затрат на их содержание и воспитание, все проценты с этих двух миллионов скапливались до их совершеннолетия. Твоей дружбе я доверяю наблюдать за этим, мой дорогой Жерар. Что же касается тебя, то, как я знаю простоту твоих вкусов, я оставляю тебе на выбор или сумму в сто тысяч экю серебром, или ренту в восемьдесят тысяч франков. Если тебе придет мысль жениться, то возьмешь, кроме того, проценты с детского капитала или ренту в шесть тысяч франков. Если один из детей умрет, другой получит все; если оба умрут… то, так как у них нет родных, кроме тебя, ты наследуешь им. Я оставляю всем, кто у меня служил, знаки моей благодарности; тебе нечего будет беспокоиться. Я счел излишним назначить специальные суммы на воспитание детей; эти издержки будут определены тобою, без особенной щедрости, но и без излишней экономии. Но есть еще один пункт, на который я обращу твое внимание: я прошу тебя не назначать моему другу Сарранти менее шести тысяч франков в год. Преданность людей, которые воспитывают наших детей, мне всегда казалась недостаточно вознагражденной, и, если бы я был министром народного просвещения во Франции, я хотел бы, чтобы наставники, которые проводят всю жизнь, формируя сердца и умы нового поколения, содержались не так, как лакеи, которые чистят наши платья!
Монах прикладывал свой платок уже не ко лбу, чтобы отирать пот, но ко рту, чтобы заглушить рыдания.
– Если один из моих детей умрет, – продолжал боль ной, объясняя все еще последнюю волю своего брата, – сто тысяч франков из состояния умершего должны быть отданы Сарранти; если оба умрут, – двести тысяч…
Доминик встал и бросился в кресло в углу комнаты, чтобы поплакать несколько минут на свободе.