Вернувшись в палату, я обнаружил, что руки у моей жены уже сложены на груди. На тумбочке лежала раскрытая Библия. А еще медсестры сменили подушку, застелили свежее постельное белье, вынесли лишние стулья, убрали лекарства и медицинское оборудование. Куда-то делась большая пластиковая банка с ватными шариками, прежде стоявшая на полке, и розовые губки на палочках, которыми я смачивал жене губы. Вынесли и мусорное ведро, где лежала повязка со следами ее крови.
Рядом с Библией горела синяя свеча, источавшая аромат цветов. Жену причесали, но волосы ее были такими редкими, что я мог разглядеть ее темя. Меня охватило раздражение. Она никогда так не причесывалась. И никогда не спала на спине, положив руки на грудь. Из динамиков в палате полилась церковная музыка. Пели монахи, голоса перекликались друг с другом, словно эхо.
Я поцеловал жену, ощутив солоноватый привкус. Впрочем, в этом не было ее вины. Я принялся мерить шагами палату. В голове царила звенящая пустота. Всякий раз, когда я проходил мимо изножья кровати, огонек оплывшей свечи, стоявшей возле Библии, начинал метаться и трепетать. Я сунул руку под одеяло в чистом накрахмаленном пододеяльнике и коснулся холодных пальцев ног жены, обнаружив, что она еще не успела закоченеть. Я сказал ей, что не хочу никуда уходить. Я сказал ей, что не могу уйти.
Может, все дело в желтоватых отблесках пламени свечи, освещавшей палату, но сейчас она выглядела куда более живой, чем когда болела.
Наверное, от меня ждали, что я буду молиться, но я не молился. Библию оставили открытой на Псалтири, но я и близко не мог к ней подойти. Моя жена никогда не делала такую прическу.
Когда я возвращался домой, весь мир казался мне совсем иным.
Это я ее загнал в могилу. Высосал ее всю до последней капли.
ГЛАВА 50
По дороге домой я остановился посмотреть, как напротив мэрии телевизионщики возятся со спутниковой антенной на грузовичке. Плотники сколачивали помост, чтобы журналисты могли на нем стоять во время репортажей — с него открывался потрясающий вид на горы за их спинами с садящимся солнцем, в лучах которого клубы дыма от пожаров казались какими-то причудливыми золотистыми шарами.
Мэр стоял перед камерой, сунув большие пальцы за подтяжки, и беседовал с журналисткой в черной юбке и на высоких каблуках. Женщина с тревогой поглядывала на склон горы, часть которого была объята пламенем. Мэр с такой экспрессией показывал куда-то в сторону гольф-клуба, что у него выбилась из брюк рубашка. Его можно было понять: суслики снова натворили дел. Зеваки, стоявшие на тротуаре, показывали на мэра пальцами, улыбались и делали селфи на фоне грузовичка телевизионщиков.
Придя домой, я улегся в постель, сложил руки и попытался сосчитать, сколько человек я убил.
Я прекрасно знал, что на каждого убитого приходилась еще как минимум пара человек, которых смерть затронула косвенно. Их страдания тоже на моей совести. Дочери, сыновья, безутешные родители… Это я всех их убил. В моих грезах они стояли задрав головы и показывали на меня, а я парил над ними, как птица, взмахивая руками, а потом улетал — боялся приземлиться, страшась, что меня разорвут на клочки.
С Мейн-стрит донесся шум машин. Я медленно проваливался в знакомую полудрему. Мне казалось, что я левитирую, поднявшись сантиметров на пять над кроватью.
Вскоре у моей кровати уже стоял знакомый рядовой. За все эти годы этот сукин сын ни на день не постарел.
Лицо парнишки, словно веснушки, покрывали капельки грязи, прямые темные волосы слиплись. Рядовой торжествующе улыбался. С винтовки капала вода. Зеленая поплиновая гимнастерка изорвана, в области груди — след от ранения: темное пятно запекшейся крови. Со лба паренька свисал кусок кожи, и он то и дело его поправлял, словно непокорный локон.
— Сержант, — сказал он осипшим, будто бы от крика, голосом. — Ты обосрался. Из-за тебя нас всех убили. И Паппаса, и… в общем, всех. Ну и каково тебе? — Он поморщился, словно лимонного сока хлебнул: — Дристня.
Я проснулся, тяжело дыша. Сердце так и заходилось.
На пол падал свет закатного солнца, отчего мне показалось, что на том месте, где стоял солдат, осталось мокрое пятно. В воздухе стоял глинистый запах мокрой грязи. Я протянул руку и коснулся пола, желая убедиться, что он сух. Я и так прекрасно знал, что он сухой, но мне позарез было нужно в этом убедиться.
А потом до моего плеча легонько дотронулась любимая жена.
— Прости, — промолвила она. — Я думала, ты знаешь, что я здесь. — Она прижалась ко мне под одеялом. — Опять кошмар? Ты на этой неделе был у доктора? Как там его…
За все эти долгие годы я поменял стольких врачей, что она со временем перестала даже пытаться запоминать их имена и фамилии.
Жена легла на спину, натянула одеяло. Я знал, что она сейчас в темноте накручивает себе на палец локон. Потом она подалась ко мне и поцеловала в шею.
— Мне так плохо без тебя, — сказал я.
— Я знаю.
Я словно в знак признательности взял ее за руку. Рука была прохладной и мягкой. От жены исходил запах мыла, словно она только что была в душе.
Я рассказал сон про солдата, про то, как он выглядел, про мокрую винтовку, про то, как с нее капала вода, про ботинки без шнурков, про то, как волосы облепляли его голову, словно он только что снял каску.
— А я вот никогда не запоминаю, что мне снится, — вздохнула она.
— Если сны не повторяются, их легко забыть.
— Ты мне никогда не рассказывал о своих кошмарах. Ни разу за все эти годы.
Я скользнул рукой по одеялу, под которым лежала жена, просто из желания убедиться, что она рядом. Я прекрасно понимал, что это, скорее всего, сон внутри сна. Именно такую версию однажды выдвинул доктор Нгуен. Жена ободряюще прикоснулась ко мне.
За окном завыли койоты. К ним присоединились и другие. Судя по звукам, стая за кем-то гналась сквозь заросли травы.
— Тебе не надоел этот концерт? — спросил я, встал и подошел к окну. — Надо подстрелить хотя бы пару этих засранцев. Представляешь, они уже по центру города ходят.
— Иди ко мне, Стэн.
— Нет, вот ты скажи, может, мне пристрелить хотя бы одного?
— Да не надо, — отозвалась она. — Забудь ты об этих бедолагах. Им ведь тоже как-то жить надо.
Я вернулся и присел на кровать:
— Хочешь начистоту? Ладно, слушай. В одну темную дождливую ночь…
Она хлопнула меня по плечу:
— Я серьезно! Сколько раз мы уже заводили этот разговор? Выкладывай давай! Я жду.
— Мне было девятнадцать, — вздохнул я. — Сейчас я бы ему в отцы сгодился.
— Кому? Солдату из твоих кошмаров?
— Ну да, — кивнул я.
— Пойми, я просто хочу, чтобы тебе стало легче.
— Это мой давнишний знакомый. Самый давнишний, — промолвил я, пораженный собственным открытием.
Она погладила меня по щеке:
— Ну? Чего умолк?
— Да так… задумался… — ответил я. Но желание рассказывать дальше пропало. Я словно начал толкать речь перед толпой незнакомцев.
За окном, как и прежде, выли койоты.
— Может, я все-таки подстрелю хотя бы парочку этих гадов? — попросил я.
— Да забудь ты об этих несчастных койотах, — промолвила жена. — Посмотри, ты весь трясешься. — Она обвила меня руками.
За окном раздался пронзительный визг и наступила тишина. Койоты наконец настигли свою жертву.
ГЛАВА 51
Я услышал знакомый стук лапой в окошко моего дома.
Я как раз отливал на линотипе текст передовицы. Как же я обожаю аромат расплавленного свинца!
В окошке я увидел голову Чаза, на которой в этот раз красовалась бейсболка клуба «Чикаго Кабс», надетая козырьком назад. Мордочку его величества освещала сломанная неоновая вывеска располагавшегося через дорогу мотеля «Перекати-поле», гласившая: «Е…ть сво…ные но…ра».
Я только что вскрыл конверт с письмом от Мэделин Шламберг. Мэделин вела в моей газете рубрику светской хроники, в которой рассказывала обо всем самом важном, что только может происходить в городке с населением в восемьсот семьдесят пять человек: о ежегодном званом обеде общества Святого Игнатия, о том, кто из местных знаменитостей забеременел, кто за последнюю неделю принимал у себя в доме гостей из других краев, и о динамике цен на сено.