чуть не вывалился из машины. Женщина в большой пушистой шапке, намокшей от снега, втиснулась в салон, навалившись на Луняшина, и непослушным голосом попросила шофера взять ее.
Надушенные ее пальцы цветущей ветвью бело-розово мелькнули у Феденьки Луняшина перед глазами, блеснув толстым обручальным
кольцом.
— В парк я еду! — крикнул озлобленный шофер. — Не могу. Закрой дверь!
— Миленький! Тут недалеко — совсем тут рядом. Пожалуйста, миленький.
— Закрой дверь! — крикнул на нее шофер, толкая в плечо.
Луняшин оторопело глядел то на шофера, то на пушистую мокрую шапку, ворс которой мазал лицо водой. Под шапкой ярко темнели глаза и губы молоденькой женщины.
— Пожалуйста… миленький, — умоляла она так, будто дело касалось жизни или смерти.
Но шофер, налегая корпусом на Луняшина, дотянулся до правой дверцы и, выпихивая женщину из машины, захлопнул злобно стукнувшую замком дверцу. Женщина едва успела отдернуть руку и отпрянуть. Шофер в панической торопливости рванул свою старушку с места и понесся прочь от тротуара, вливаясь в ряды грязных, заляпанных снежным месивом автомашин.
Феденька, сжавшись, молча смотрел на плывущие в грязи красные габаритные огни, чувствуя себя виноватым перед душистой женщиной, которую безжалостно выпихнул из машины шофер, и думал о себе плохо. Хотя и понимал, что не мог ничего сделать для нее. Он не видел лица шофера, зная, что лицо его в эти минуты выражает одну лишь злобу, но когда осмелился скосить на него глаза, увидел добродушный профиль усталого человека, напряженно смотрящего вперед. Жирноватые щеки, пухлые губы, толстые ноздри короткого носа.
— Бедняжка, — сказал Феденька, опять видя перед собой падающий снег, грязь и тонущие в этой грязи мутные огни впереди идущих машин. Перед глазами мелькали две резиновые щетки, расчищавшие в серой плесени стекла прозрачные полукружия. В короткие промежутки мокрый снег успевал забрызгать белыми пятнами эти прозрачные отверстия в стеклах. Вести машину было очень тяжело: он хорошо понимал шофера, торопящегося на пересменку в парк.
— Я вас не осуждаю, конечно, — продолжал Феденька, поддерживая разговор. — Но как-то неловко получилось. Шампанское, наверное, виновато… Шампанское! Не рассчитала сил, а теперь домой, домой! Я тоже сегодня не успел оглянуться, а уже одиннадцать. Небось сейчас трясется от страха. Дома грозный муж, а она одна, полупьяная… Знаете, как бывает!
— Какой муж? — насмешливо спросил шофер, тормозя перед светофором. — Просто пьяная девица. Я таких терпеть не могу.
— Ничего не понимаю, — весело сказал Феденька Луняшин. — У нее обручальное кольцо на руке… Сегодня же праздник… Вот и припозднилась.
— Не-ет, — сказал шофер с доброй улыбкой на стареющем лице. — Это не обручальное… Нас, ямщиков, не проведешь. Это называется — перстень шахини, а не обручальное кольцо. Я вот сразу вижу, кто ко мне в машину садится.
Зеленый свет отвлек его, он торопливо выжал сцепление, скрежетнул шестеренкой первой передачи, включил тут же вторую, разогнался, вырываясь вперед, врубил третью, а потом и четвертую. Машина хоть и старая, но мотор тянул хорошо.
— У меня случай был, — стал рассказывать «ямщик», но Луняшин как будто отключился.
А когда сошел возле серой в ночи, однообразной стены своего дома, он не помнил ничего, кроме мелькающих щеток и снежного потопа, который превратил все улицы в проселочные, черные, обрамленные по обочинам белым, разъезженные дороги.
Толстый дьявол, называвший себя «ямщиком», отшиб ему память и втиснул в душу сомнения, страшный этот яд, который и без того замучил Феденьку.
«За что же он так… Ведь не знает! — думал он, мокрый от растаявшего снега и очень усталый.— Чутье! Дьявол ноздрястый! У тебя чутье на слабого, которого пихнуть можно, а перед сильным и сам лапками вверх, как собака… Именно как собака! Сам я тоже, конечно, хорош. Хорош! Лишь бы доехать, лишь бы в свою берложку, в теплый дитятник… К шахине под бочок».
И первое, что он сказал, войдя в дом и остановившись у раскрытых дверей своей квартиры, в золотистом свете которой увидел удивленное лицо Ра, — первое, что он сказал, протягивая ей нарциссы и мокрый, рваный куль с пирожными, было слово «шахиня».
— Шахиня! Тебе цветы и сладости… А всю горечь жизни я выпью до дна сам… Пусть будут у тебя только цветы и сладости! Милая шахиня! Владычица моя, дай-ка мне твою руку… Ах, как прелестна она! И сила и нежность — все воплотилось в ней. А это что? — спросил он, ухватившись пальцами за обручальное кольцо и глядя в глаза жене. — Это перстень шахини? Знак невинности и чистоты?
Ра глядела на мужа с искренним изумлением и печалью, опять не понимая его и не улавливая связи в словах.
— Снимай-ка все! — сказала она. — Ты мокрый, как ребенок. Господи! А шапка-то! Не шапка, а какая-то мокрая черная курица.
Но ему казалось, что не так-то просто провести его, и он, не отпуская руки, стараясь изобразить пронзительность во взгляде, повторял свой вопрос с иезуитской, как ему хотелось, ухмылкой:
— Ну так что же это такое? Знак невинности и чистоты? — замечая, и этого ему тоже хотелось, смущение в глазах жены и испуг. — Иначе говоря: перстень шахини? Я все знаю.
— Ты, Феденька, сегодня наконец-то… — сказала Ра и засмеялась.
— Что наконец-то? Договаривай, — не сводя с нее глаз, грозно проговорил Феденька.
— Похож на свое ведро… Такой же измятый. Как ведро. Про какую шахиню ты говоришь? Цветы от шахини? Или от тебя?
— Значит, ты знаешь, что такое шахиня? — закричал Феденька, стаскивая с себя пальто. — Я, конечно же я ведро! Глупое ведро, упавшее на дорогу… Все расплескал, всю свою родниковую воду… Да! Я похож сегодня на ведро.
Он долго еще в этот вечер ворчал, сидя на кухне в одних трусах, и плакался, жалея себя, пытался уличить жену во лжи и страдал уже не оттого, что обличения его были напрасны, а оттого, что думал, будто бы жена так хитра и коварна, что и на этот раз тоже обманывает его, а он ей верит. Верит! Как это обидно было ему — верить жене вопреки всем подозрениям, какие вдруг зародились в его душе!
С ним такого никогда не бывало раньше. Он смотрел на жену, видел ее посторонним каким-то глазом, и ему было страшно представить себе, что кто-то другой может покуситься на эту доступную всем и такую беззащитную, как ему казалось, не подвластную самой себе всеобщую красоту, принадлежащую ничего как будто не понимающей женщине и очень глупой. Ему казалось в