попал на шипящую сковородку, утонув в мокром шуме машин, несущихся в грязных брызгах по улице.
На шоколадных ветвях подстриженных лип висели молочно-мутные капли. Снег, выпавший ночью, был продырявлен этим капающим молоком.
Такие же липы чернели и на Калининском проспекте, так же белея молочными каплями, уцепившимися за зимние почки, за изгибы и извилины веточек. Но снег под липами уже растаял.
Борис приехал слишком рано. В запасе было одиннадцать минут. Он не любил это число. «Барабанные палочки» бесследно исчезнувшего лото, которое провалилось как будто сквозь пол. Не топили же печи кубышечками с цифрами! Куда все пропало? Хоть бы одна кубышечка осталась. А то ведь нет! И никто не выбрасывал. Было — нет. Мистика.
Борис Луняшин подъехал на такси и вышел на той стороне проспекта, где громадился стеклянный супер-ресторан и где едва заметно вращался в вышине огромный глобус, рекламируя Аэрофлот. Спустился вниз по лестнице и медленно пошел к месту встречи, надеясь, что Василий Евгеньевич мелькнет вдруг среди людей, улыбнется переглядчиво и таинственно. Но тот еще не пришел. Борис поднялся и купил в киоске почтовые конверты и целый блок красивых больших марок с изображением знаменитой картины, висевшей в Третьяковской галерее, название которой он не мог вспомнить, как не мог припомнить и автора.
Письма писать ему давно не приходилось, кроме деловых, и он очень удивился, что купил ни с того ни с сего пачку конвертов с пустым местом для марки. Ему вдруг захотелось лизнуть языком клей душистой марки, ощутить кончиком языка его полузабытый вкус. «А куда подевались наши марки? — с удивлением подумал он, вспомнив детское свое увлечение, перешедшее потом к младшему брату. — Четыре толстых альбома с марками! Тувинские треугольники! Один, помнится, очень нравился. Всадник с арканом в руках на скачущем коне… Кажется, так. Куда же они пропали? Надо спросить у Феди. Но, кажется, у него их давно уже нет. Странно! Марки детства исчезают, как дым, уходят вместе с годами. Есть, наверное, какая-то тайна в этом. И не отыщешь теперь. Не вспомнишь».
До встречи или, точнее сказать, до шестнадцати часов, оставалось семь минут.
Борис подумал, что надо было предупредить на работе, что сегодня он уже не вернется… Ему захотелось домой. Сию же минуту страстно захотелось домой, будто он не был дома уже несколько лет. Хотелось снять с себя влажную одежду, сварить кофе, откупорить коньяк и выпить с горячим, крепким, душистым кофе. Развалиться в кресле и просто сказать: «О-о-о!» — выразив тем самым свое удовольствие. И пусть по стеклам и подоконникам шлепает зимний дождь, до которого ему не будет тогда никакого дела… И пропади он пропадом — этот манный толстяк…
«Уж очень неприятно держится, — подумал Борис, вспоминая его. — Кособочится, будто одно плечо выше другого, голова набочок, на жирную шею… И руки как холодные пончики в масле. Скорей бы приходил, черт его побери».
Он в раздумье стал на углу широких магистралей, дожидаясь, когда стрелки покажут шестнадцать, и было тошно ему думать о себе в минуты перед неизбежной встречей.
Если бы у старшего Луняшина был развит звериный инстинкт, он скорее всего насторожился бы и вопреки всякой логике не стал дожидаться Василия Евгеньевича, подчинившись острому желанию быть сейчас дома и только дома.
Но инстинкт этот давно уже отмер в душе Бориса, был подавлен и убит разумом делового человека, изощренным мозгом, которому беспрекословно верил, собирая с его помощью всевозможную информацию о делах, о людях и о своих возможностях в той или иной ситуации.
На этот раз ему и в голову не пришла мысль о какой-либо опасности, грозившей ему. Он думал о чем угодно, но только не об этом. Думал о пониженном атмосферном давлении, которое угнетало его, о дожде, наводящем скуку и уныние, о чашечке кофе с коньяком… А случайные мысли о пропавшем лото, об исчезнувших марках выветрились из сознания, как сон, как нечто таинственное, о чем нет смысла всерьез задумываться или как-то иначе реагировать.
Ровно в шестнадцать он торопливо спустился вниз по мокрым, слякотным ступеням в светлое подземелье, идя следом за двумя смеющимися девочками, одна из которых вдруг остановилась на ступеньке и воскликнула:
— Ой, Люська! Ты что, чернила жрала?
— Почему?
— У тебя все губы синие…
Они опять засмеялись и пошли дальше, голубовато-синие, холодные, как тени будущего. А Борис Луняшин с усмешкой огляделся, замедлил шаг, увидел двух пижонов в джинсах, которые стояли возле стенки, тоже с усмешкой поглядывая вслед смеющимся девочкам, прервав из-за них свой какой-то разговор.
«Черт возьми! — подумал Борис с досадой. — Эта манная каша может вывести из терпения».
Было уже шестнадцать часов две минуты или, как подумал о времени Борис, две минуты пятого. Он прошелся взад-вперед, заложив руки за спину, поглядывая на прохожих и на тех двоих, что стояли у стенки и о чем-то спорили, что-то доказывая друг другу. Он был зол на себя за то, что согласился с Василием Евгеньевичем и должен по его милости зябнуть тут, как влюбленный на свидании… Он боялся встретить знакомых среди спешащих людей… «Ах Боря, Боря, старый ты хрыч, — подумали бы они с тайной ехидцей, — где же ты назначаешь свидание… Неужели так допекло?»
И он заранее хмурился, отвечая этим возможным знакомым: «Деловое. Сугубо деловое», — сделав бы так, чтоб эти случайные знакомые тоже дождались Василия Евгеньевича и убедились, что ждет он не женщину…
«Однако этот прохвост ведет себя как женщина, метель ему в мерзлую рожу!»
Губы его были плотно сжаты, ступал он чеканно-прочно, давя в себе злость и раздражение, сцепленные руки держал за спиной, замыкая нервное напряжение, нараставшее в нем с каждой минутой.
И когда его кто-то тронул за локоть, вкрадчивым голосом назвав по имени-отчеству, он вздрогнул и, расслабляясь, хрипловато протянул освобожденно:
— А-а-а… — подумав про себя, что так вздрагивают только от неожиданного укуса.
Розовое лицо Василия Евгеньевича лоснилось испариной, мокрая шапка съехала по маслу жирного лба. Он ее поправил, как очки, оголив розовый лоб с размазанным по коже потом.
— Долго пришлось? — спросил манный, расстегивая дубленый душный полушубок, отбрасывая теплый шарф, который мешал ему добраться до внутреннего кармана.
— Пустяки, — ответил Борис Луняшин. —Что вы так торопитесь?
— Как же, как же, — скороговоркой откликнулся тот, залезая в свой карман как в чужой и доставая оттуда конверт авиапочты с косым синим ярлычком по краям.
Борис заметил, что конверт был заклеен, брусчато выпирая углами запечатанных в нем