И все это — за один талер Марии Терезии.
Кирасир, как Павел позднее рассказывал братьям, ушел и назначил ему rendez-vous[14] назавтра в восемь утра.
В ту пору, согласно плану графа Мерси, весь Темишварский Банат предстояло прорезать дорогами. Строились они на месте старых дорог, существовавших еще со времени римлян.
Наряду с дорогами рыли и каналы, опять же согласно плану Мерси, рыли, точно по линейке, вдоль извилистых берегов Тимиша и Беги, которые часто разливались и затопляли большие пространства.
На расстоянии пушечного выстрела от ворот принца Евгения Савойского находился юго-западный форпост — небольшое укрепление со стороны пристани, откуда спускались к Бечкереку барки. Этот форпост был построен на развалинах турецкой караульни и окружен рвами, наполненными водой, в нем кое-как помещалась пушка да офицер с двадцатью бомбардирами-переселенцами из Лотарингии. Под началом этого офицера было еще несколько кавалеристов-расциян, жены которых жили неподалеку в хижинах, среди камышей и кукурузы. Мужья могли посещать их только в те дни, когда меняли белье. Из этих хижин постоянно доносился детский плач.
Весь форпост зарос акацией.
Чуть поодаль, на выгоне, была воздвигнута сторожевая вышка с площадкой между небом и землей: на нее можно было подняться по лестнице из еловых досок. Амбразуры наверху были устланы, словно гнездо аиста, кукурузными стеблями. Аисты там и в самом деле поселились.
Из этих амбразур просматривалась вся округа, и никто не мог ни подойти к Темишвару с запада, ни выйти из него незаметно для часового. Но на вышке давно уже не было часовых, и проезжающие только расписывались в книгах, заведенных в караульне и в таможне. А возле форпоста, на лугу, мирно паслись стреноженные лошади.
И вот сюда в то утро прибыли со своими женами братья Исаковичи, Петр и Юрат. Офицер форпоста предложил им подождать в караулке, но затем охотно согласился с их просьбой разрешить им устроиться на вышке, где его солдаты расстелили несколько славонских ряден. Караульный офицер, тоскуя в одиночестве, спутался с женой одного из своих солдат и теперь боялся, как бы Исаковичи об этом не проведали и слух о том не дошел бы до расквартированного в городе полка.
Исаковичи устроились на скамейках, стоявших на площадке под навесом, где висели гирлянды початков прошлогодней кукурузы и венки красного перца. Слуги внизу поставили у лестницы корзины с едой и баклаги с вином. Все это приготовили для Павла невестки, они даже украсили баклаги, как для свадьбы.
Солнце уже поднялось высоко, все живое — люди, собаки, лошади — попряталось в тени акаций, и на выгоне Исаковичи были одни. В то утро огромные квадраты зеленых плацев до самого Темишвара оставались безлюдными.
Братья прятались в тени на одной стороне площадки, а их жены — на другой. Юрат улегся вниз животом на дощатом полу, как на диване, и смотрел в щель, Петр развалился на скамье, прислонил голову к ее спинке, вытянул ногу на сиденье и неотрывно глядел на небо, словно считал звезды.
Юрат сквозь щель наблюдал за наседкой с цыплятами, которая расхаживала под вышкой на куче мусора, и бросал ей вниз полные горсти кукурузы. Он хохотал, глядя, как птица мечется, стараясь отыскать падающие с неба зерна. Когда кукуруза кончилась, он принялся сыпать табак, забавляясь недоумением курицы, которая, видно, никак не могла понять, чем теперь ее кормит небо.
— Нехорошо поступил Павел, — вдруг сказал Юрат. — Он, конечно, умнее нас всех, но говорить ему о России не следовало. Пора научиться помалкивать. Курица кудахчет, когда снесет яйцо, а до тех пор молчит. Только квохчет, что-то втолковывая своим цыплятам, которых кормит. Зачем было говорить, что мы переселяемся? В последнее время всем нам ни до еды, ни до питья. Шутка ли, продать за полцены свой дом и уехать? Уж кто-кто, а он-то ведь знает, что нам, Исаковичам, никогда не везло! И вот, пожалуйста: теперь нас хотят расселить. Придется выбирать — либо сделаться папистами, либо москалями. Лучше бы, как говорит Трифун, нам из Сербии не уезжать!
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Его брат, в голубом, расшитом серебром доломане с серебряными кистями, не поднимая головы и не вынимая трубки изо рта, снисходительно, будто оказывая милость, процедил:
— Павел не виноват, слышишь, толстяк?! Виноват Гарсули. Мы не крепостные, чтобы спрашивать у начальства, можем ли переселяться или нет. Всяк в своем добре волен. А от добра худа не ищут. Не посмеет нас Гарсули заковать в кандалы, потому что за нас Россия заступится. А ты, толстяк, о чем сейчас толкуешь? Павел не по своему капризу так поступил. Все вы подписались! Только вот Шевич уехал, а вы остались! Вот оно как!
— Почему это мы остались?! Остался ведь и ты!
— Мне, толстяк, ни оставаться не хотелось, ни ехать. Там мне лучше не будет. А вот вы все заторопились в Россию. Дескать, там никто на службе без награды не остается. Как бы не так!
— Никакой награды для меня Шевич добиваться не станет.
— Ты мог бы тихо и мирно жить в сербской митрополии, но дьявол не дает тебе покоя. Захотелось в Россию! Полковником стать задумал! Так теперь держись! Раз уж записался, держись!
— Записался я ради своих детей! Пугали, что меня переведут в пехоту!
— А меня вот в гусары перевели! И хоть мне, что ехать, что оставаться, — все едино, но коли записался и руку приложил, то уж не отрекусь! Не хочу быть первым Исаковичем, который нарушил свое слово. Не таковские были наши старики! Еду, и будь что будет! Вот так-то!
Юрат хотел что-то сказать, заерзал, потом даже привстал, но тут же махнул рукой и принялся раскуривать трубку. Когда Юрат так отмахивался, это было верным признаком, что он злится.
Женщины, сидя на противоположной стороне, о чем-то болтали, однако Варвара прислушивалась к речам мужа.
Ее соломенная шляпка спустилась на спину и висела на шнурке, словно корзинка с цветами. Варвара знала, что после приезда Гарсули и ареста Павла им всем грозит опасность, от которой их не сможет или не захочет избавить даже ее отец, сенатор Стритцеский. Ей не хотелось ехать в неведомую и пугающую далекую, холодную страну, куда уже уехали тысячи земляков мужа и точно сгинули в снежной пурге. Ей неприятна была уже одна мысль, что, быть может, придется состариться и умереть там, на чужбине, среди схизматиков, но она не хотела перечить мужу, не хотелось ей, — чего не знали братья, — говорить или делать что-либо и против Павла.
Раз Павел сказал ехать, стало быть, надо ехать!
Варвара в прозрачном муслиновом платье сидела на скамейке спина к спине с невесткой, своей доброй подружкой; она посмеивалась над мужем, которого одолевал рой мух, и внимательно следила за их полетом своими зелеными глазами. Мухи летали от нее к мужу и обратно. Сама она относилась к ним спокойно и даже не шевелилась, но Петр отмахивался от мух обеими руками и весь дергался, когда муха нахально усаживалась ему на нос или на ухо.
Не открывая глаз, с откинутой назад головой, он старался поймать муху наугад, в воздухе, при этом голова его соскальзывала со спинки скамейки. Варвара со смехом указывала невестке на мужа. Грудь у нее колыхалась. Сидела она, по привычке положив ногу на ногу, и придерживала ленту свалившейся шляпы. Было жарко, и она уже несколько раз перекладывала то левую ногу на правую, то правую — на левую, взмахивая ими, точно ветряная мельница крыльями.
Несмотря на кажущуюся веселость, в этой женщине чувствовалась затаенная печаль.
Вдруг она закричала мужу:
— Слушай, чего это ты расхныкался? Наш Павел знает, что делает, не ребенок. Уйти в отставку ему разрешил сам Энгельсгофен, и теперь этого не может отменить даже сама императрица, не то что Гарсули. Другое дело — надо бы Павлу подыскать кого-нибудь вместо покойной Катинки, вот что! Один-одинешенек он на свете! В этом вся беда! Нельзя ему вдовцом оставаться… А вы уже перепугались, закуют-де всех в кандалы. И бросили его одного. Вот оно что!