Однополый коллектив, ссоры, раздоры. Один Дуров мелькает со своей тележкой у них в отделах. Электрик и директор не в счет. С тоски помрешь. Гармония Поднебесной нарушена. Инь-ян, нефрит, щемящая нота, гибель богов, хаос миров. Не одолжу ли я нож. Зарезаться. Фрукт чистить. Апельсин.
Место курения на первом этаже. И сидят, сидят они там часами на табуретах вокруг пожарной бочки с водой, колдуньи, окутанные болотным туманом, качаются в табачных клубах. Курящие беспрерывно свои неистощимые сигареты, пачку за пачкой, плантацию за плантацией, шепчутся, бормочут, варят зловещий, булькающий разговор. Бурю гнева.
Бегом в батальон! Орет трубка. Борщ помешивать пистолетом. Языком вылизать до зеркальной чистоты. Штык в бок от комбата. Жабры щучьи. Нашли труп пропавшего сержанта Курочкина. Всплыл на Карповке. Череп с пулевым отверстием. Опознали по татуировкам. Меч обвит змеем. Ходят слухи, темные, хмурые. Замешан в чем-то. Концы в воду. Бедный Курочкин. Такие семечки — как он любил говорить.
Майор Буреев навестил меня сегодня в третьем часу дня. Вопит: бордель! Пригрелся у юбок. Разболтался. Трали-вали. К телефону пускаю. Не будь он майор Буреев, если меня завтра же с этого поста не сдунет. А пока прикажет скрытую телекамеру поставить на ночь мне под стул. К утру выведет меня на экране на чистую воду.
В шесть схлынут все. Оставят меня одного, сдав под охрану помещения. Ключи в пеналах. Лучи сигнализации. Бывает, луч-подлец не берется. Взвоет сиреной. Несчастная хранительница фондов, проклиная судьбу, возвращается проверять. У нее семья, семеро по лавкам. Сумки, магазин, бежать на бульвар, втиснуться в троллейбус. Сельдей в бочке. Стайка девушек щебечет за порогом ненавистного учреждения, решают — куда бы им полететь да поклевать. Ветер у них в голове, пьянящий весенний ветер.
Дверь хлоп за последней спиной. Закроюсь. Одиночество до утра. Этажи, печати. С фонариком обход здания от подвалов до чердаков. Проверю, и стемнеет. Не как зимой. Светлые, зыбкие сумерки. Тревожные это сумерки. От них веет странным чувством, они что-то кричат, грубо, нагло, резко. Гудки с Галерной, пьяные голоса, черные дворы, городские колодцы. Высунув голову в низко расположенную форточку на площадке верхнего этажа, пью высоту, мутный сон. Склады, флигель, механическая мастерская, копоть крыш, десятый час, звездочка. Тоска.
Стою у окна в своей каморке. Фонари зажглись. Ночной бар начал работу. У входа поет труба. Звенит, звенит, заливается. Очи черные, очи страстные. Каждый вечер они, неизменные, зазывные. За зиму оскомину нарыдали в моих ушах. Но сегодня «Очи» звучат так чисто, такой острой нотой! Пронзают, прожигают насквозь. Новорожденные эти очи. Живая вода омыла их. И поют они, и горят, и сверкают. Победные, пламенные, погибельные. Глубины темней. Одолели они меня, взяли в плен, бессильного, безоружного, связали по рукам и ногам, и теперь ликуют, радуются, торжествуют свой час. Прекрасные, беспощадные, неотвратимые эти очи.
Тротуар запружен лимузинами, и все лезут и лезут фары. Два глухонемых паренька пулей летят услужить ищущей щелку гостье. Наголо бриты, руки-вихри. Ураганные ребята. Дылдапроворней, подскочил к «кадиллаку» первый. Пятясь, манит лодочками-ладонями. Стоп! Ладони вверх. Весь из пружин. Из дверец выпархивают ему в объятья ночные бабочки. Ловит и ведет под локоток к порогу бара. Кавалер. Красотки плывут не в мехах-соболях, как было зимой, а в мотыльковых серебристых плащах нараспашку, выставляя напоказ длинные, блестящие ноги на каблуках-башнях. Шеи в жемчугах, пальцы в перстнях. Взяв заработанную зелененькую бумажку, глухонемой сгибается в низком артистическом поклоне и посылает воздушный поцелуй. Нюхает купюру, словно розу, глядит на свет под фонарем, гладит, аккуратно свернув пополам, прячет внутрь куртки, к сердцу. Ртуть, живчик, где ж ему устоять на одном месте хоть секунду. Мечется по тротуару, куря сигарету за сигаретой. Крутится волчком, танцует, приседает, отжимается, отряхает брючки, дергает коленями, трясет плечами, вертит туда-сюда головой-флюгером, подпрыгивает, пытаясь достать звезду с неба. Приставив ладонь-козырек к узкому лбу, высматривает во мраке новую щедрую цель. Утробно мыча и размахивая рукой, мчится к новоприбывшей машине. Эти парни процветают. Я в месяц не получаю столько, сколько они за ночь. Бар гремит. Банда гуляет.
Проснулась и биллиардная у меня под полом. Костяной стук черепов. Пляска смерти. Петр, фонарь. Нева с пеной у рта. Бежит по черной стене, оря в рацию: «Третий! Третий! Я — восьмой. Открывай ворота!» Трамвайная печка пышет жаром пустынь. Ташкент, Тимур, гора голов.
Светает, матросня, тельняшки. Опять их тигриная гимнастика в саду. Биллиардная храпит на зеленом поле. Кии переломаны, черепа разбиты. Толстая крыса-уборщица старательно размазывает грязь в вестибюле. За зиму замучила. Являлась в шесть, в такую рань, глаза выколи, гремела звонком, барабанила в дверь. Хлоркой щедро сыпала там и сям, метель, бред.
Сержант — мой сменщик утром. Рыжий, цигарка. Развалясь в кресле, подрыгивая толстым сапогом, похваляется подвигами. Он тут в вестибюле в прошлое дежурство поймал мышь. Связал лапы и подвергнул строгому следствию с пристрастием, с применением пыток. Сигаретой прижигал. Пищала, тварь, вырывалась. До сих пор паленая шерсть в ноздрях. Затем устроил суд, выступив поочередно в качестве прокурора, адвоката и судьи, един в трех лицах, и вынес приговор: высшая мера наказания — казнь через повешение. Найдя веревку, сделал петлю и повесил мышь над дверью. Рылеев, Пестель, Муравьев-Апостол. Уборщица — бряк в обморок.
На Галерной обгоняет трубач из бара. Оттрубив всю ночь, он летел дуть в другое место, пряча свою кормилицу под тощим плащом, эту чудесную Жар-птицу ночи. Плешивый, с истерзанными в кровь губами.
В раздевалке на столе спит в сапогах, всхрапывая, скрестив на груди багровые клешни, водитель Шилов. Всю ночь на колесах. Старшина батальона Яицкий, богатырь в мотоциклетном шлеме, с шоссе, с Сестрорецка. Уже в дверях, как всегда, обрушивает потоки грязной брани. Дочь — лесбиянка, сын — бандит. Обольет бензином и сожжет заживо. Прах над заливом развеет. Ни дна им, ни покрышки. Эти отцовские проклятия весь батальон слышал много раз, веселясь и потешаясь. Ввалилась орава, четвертый взвод. Буря. Бутылка водки, пустая, катится, бренча, под шкафчики. Опрокидывают, гогочущие, водителя Шилова вместе со столом на пол.
Невский, солнце-снайпер целится в висок. То в правый, то в левый. У Казанского на скамьях скелеты. Карфаген, Вавилон. Иштар. Сон во сне.
Они — кино. Вот разрешение директора. Таким-то (список) с такого-то по такое производить съемки фильма в помещениях. Печать, подпись. Горланы-кожанки тащат аппаратуру. Чулки, гайдуки, гардемарины. Арка Галерной глотает картечь. Отплевывается на Сенатскую площадь. Электрик Иван Петрович ставит в вестибюле под потолок гигантскую лестницу. Что-то бормочет. Железные зубы, как два ряда солдат в латах, далеко шагнули из рта. Лезет к люстре вкрутить ослепление. Солнце сцены.
Очи черные. Таскаю к себе в каморку на ночь самых красивых девиц из бара. Паук, лапы мохнатые. Вот и ее увлек. Согласна бросить своего режиссера за борт. Ограбим банк и убежим в Америку. Там друзья с распростертыми объятиями — медсестры и лифтеры. Устроят. Полицейским в Нью-Йорке. Новая жизнь. Ножик мой. Возвращает без единой зазубринки. Загадочный я человек. Загадочный и страшный. По глазам видно: зарежу и не моргну.
Чудится, мерещится. Курочкин. Почему я думаю и думаю об этом Курочкине? Чур, чур меня! Мертвец — мертвецам.
Два черных солнца протянули мне через ночной залив жгучие фосфорические жерла. Очи черные! Очи черные! Иду по вероломному, талому, весеннему льду. По этому апрельскому льду-жулику, льду-лгуну, льду-предателю. Иду в Кронштадт. Мне как можно скорее до Кронштадта. У меня там срочное дело. Срочное, неотложное. Бегу, задыхаясь, ручьи. Шинель, шапка, оружие в кобуре на боку. В чем был на посту. Поезд до Ораниенбаума, там — паром. Транспортные средства — ау. Третий ночи. Путь один — через залив. Анонимный телефонный звонок: жена моя не скучает. У нее гость ночной, дружок сердечный. Хахаль, хахаль у нее! Кричит: хахаль! Пусть поспешу, если хочу застать эту парочку в горячей постели. Голос грубый, хриплый, пропитой, сожженный алкоголем. Благодетельница, по доброте душевной. Черная лента, измена, змею у сердца. Обоих, потом — себя… Кронштадт уж брезжит. Ближе, ближе. Вот он! Руку протянуть. Форты, огоньки. Треск. Льдина лопнула. Под ногой, там, куда я едва не ступил, мрачная бездна. Оторвало. Уносит в море. Два черных солнца гаснут над Кронштадтом. Конус пограничного прожектора. Шарит по заливу, схватил льдину, бьет в лицо. Ослепленный. Шум вертолета…
Сирена. Забор из острых кольев. Очи черные.
ОДНА ЗИМА
Гора не гора, чёрт поймёт. Метель её почти съела, рожки да ножки. Молния по склону — слаломист. В такую погоду… Гул подъёмника, ровная нота туго натянутой струны.