— Вот, говорят, тварь неразумная, а он у меня необыкновенный, — спешил объяснить гостю Гуляев. — Его мать была породистая сука — борзая чистых кровей. Жила в доме у моей матушки. А из дома ее, Эльзу эту, никуда не отпускали — гулять прямо на балкон ходила. Балкон у нас был огромный, галерея с баллюстрадой, матушка там даже цветник насадила, кустов всяких развела — так в кадках и росли. И вот выходит как-то мать моя на цветы полюбоваться, а Эльзы нету нигде. Глядит, а та валяется прямо под балконом, на клумбе. Ну, матушка, все конечно, в крик сразу: как де так, кто туда ее любимицу отпустил, не углядел… А никто и не отпускал — сама вниз сиганула, борзая ведь! Так и лежала без сознания… Ну, послали людей, подобрали, в дом принесли. Матушка сама помыла ее, обогрела, а через три недельки глядь — она брюхата! Щенков всех утопить хотели, я насилу уговорил одного оставить — самого толстого и сильного. Помню, как ни положишь их, а этот всегда наверху окажется, на братьях своих, — выползет и морду вверх тянет. Потеха! Вот и вырос — Дроня. Кто отец, так и не узнали, но, видно, здоровый зверюга был. А на мать совсем не похож получился. Такой и вышел, пар-ве-ню.
— Не пробовали дрессировать? — поинтересовался лже-Думанский, обгладывая поросячье ребро.
— А чего его дрессировать-то? Он и так умный. Я ить и сам особого образования не имею, однако капитал дай Бог каждому заработал — вот этими самыми руками, а больше мозгами своими. — Купец звонко хлопнул себя ладонью по лбу: лоб действительно был крепок и велик. — И Дроня весь в меня, просто копия! Я родился-то как? Отец у меня был… Веселый, добрейшей души и характером сильный. А как мать с похмелья под юбку хватит, так, бывало, приговаривает: «Вот мой алмаз-брильянт, вот мой клад».
Пока «Думанский» соображал, какая связь между умным псом и «кладом», принадлежавшим гуляевскому отцу, хозяин продолжал:
— Ежели бы Дроня человеком был, он обязательно стал бы настоящим разбойником, атаманом стал бы. Знаешь, он на улицу выйдет, а вокруг тут же стая собак собирается, и Дроня мой — во главе. Как я прямо!
Гость ухмыльнулся:
— Да уж, за вами тоже все кому не лень увязываются. Когда личность видная, всегда так. Выпить-то не хотите больше?
— А и правда! — не раздумывая согласился Гуляев. — За хорошего гостя я море выпил бы, коли б мог.
Он сам налил себе до краев чайную чашку померанцевой и тут же присовокупил ее к тому, что уже плескалось в его бездонном чреве. Затем продолжил исповедоваться:
— Я, вообще, человек честный, хоть и грешен много. Вы не смотрите, что меня несколько государств к смерти приговорили, — это все от их иноверного недоразумения… Не хотят, подлецы, понять православного человека. Куда им, немцам-англичанам, русскую душу понять! Они и друг дружку-то не понимают: боятся нутро свое открыть. Моя душа, как реки наши, как Волга-матушка, Двина: в узком месте — восемнадцать верст в ширину, а уж в широ-о-о-ком… — Он развел ручищи и чуть не смел со стола один из графинов, опрокинув все же рюмку. — В широком — шире моря! А еще Дроня-то, дружок мой, чего учудил… Он ведь, паршивец, послушный какой! Оставил я тут как-то на полу коробку наилучшейших конфект, а сам ушел. Вернулся под утро, а он сидит над конфектами голодный! Веришь ли, ни одной не съел, зато вся коробка слюнями до краев. Вот это преданность, это верность! А я все, значит, о себе да о своем? Не взыщите, пожалуй. Я ж, отец вы мой, должник ваш вовеки! Уж пришел, уважил — не погнушайся, брат, спасибо мое принять.
С этими словами он достал пухлый бумажник, сунул прямо в карман своему «спасителю», капризно замахал руками, когда тот сделал вид, якобы не хочет брать деньги:
— Не сочтите за мзду — от души это, люблю я вас, Викентий Лексеич! Слезами горю не поможешь, а деньги порой лучше лекарства. И не вздумайте отказываться, не обижайте Гуляева!
К некоторому его удивлению, «Думанского» больше не пришлось уговаривать.
— Ну спасибо, Иван Демидыч! Душевный вы человек. По правде-то, мне это сейчас очень даже кстати.
Они выпили еще по рюмке на брудершафт, и тут «Думанский», достав из бумажника деньги, стал их деловито пересчитывать, слюнявя тонкие пальцы. Купец оторопело глядел, но лже-Викентий не угомонился, пока все не пересчитал, затем преспокойно засунул бумажник во внутренний карман сюртука и, заметив недоумение Гуляева, пояснил:
— Чем больше считаешь, тем их больше, — вот ведь какая хитрая штука!
На уме у него было другое: «Мог бы и больше дать, однако хорошо хоть наличными».
Гуляев, который остановиться был уже не в силах и к тому же хотел оправиться от удивления, налил себе еще.
— У меня утраченное ощущение жизни… Всё как во сне вижу: кто-то что-то говорит, мельтешит перед глазами, все кругом чем-то заняты, а я смотрю жизнь, как фильму в си-нема: и чудно, и жутко — вроде все ненастоящее… Глаз синева, любовь и очи, я не хотел тебя порочить…
«Хватит! Его уже ч…т знает куда понесло!» Лже-Думанский засобирался:
— Ну, Иван Демидыч, пора мне и честь знать! У меня дел еще невпроворот — боюсь, засиделся, но рад был вас повидать и чувствительно за все благодарен.
Получив деньги, «адвокат» будто бы достиг основной цели визита и готов был удалиться, но хозяин, приложив немало усилий, поднялся из-за стола и решительно запротестовал:
— Куда это вы уже? Ну-ка сядь, подожди. Уходить собрался! Уж я так рад, что пришел, не забыл… И слышать ничего не хочу!
— Да я же не в последний раз, обязательно еще навещу вас… — Гость с неудовольствием поймал себя на том, что его тоже занесло в область рифмоплетения.
— Нет, нет, нет, ни в коем случае! То ись, конечно, всегда запросто заходи, а сейчас мы с тобой дальше гулять будем! Загулял Гуляев, чуешь, Викентий Лексеич?! То-то! В игорный дом поедем! Вот оно — душа воспарить готова! Чудеса творить хочется! Слушай, любезный друг, а давай умыкнем эту чашечку? Я люблю воровать по мелочам… — последние слова он произнес как-то заговорщически, чуть тише своей обычной раскатистой речи, и даже слегка наклонился к «Думанскому», будто действительно хотел украсть со стола чайную чашку из-под мадеры.
— Не шутите так, Иван Демидыч, — осторожно заметил мнимый Думанский. — Успокойтесь, ведь это ваша чашка.
— И верно, не стоит ее брать! — Гуляев своей могучей ручищей хлопнул гостя по плечу. — Немытая она! Играл оркестр, трубы выли, меня зачем-то бабы мыли… Э-э, к чему это я? Так на рулетку давай? Я п-плачу! И вам на игру сколько хотите. Станешь богатеющим человеком на Руси! Точно выиграешь — мне верь! Весь капиталище — тебе! Поехали, а?
— Ладно уж, уговорили! Из уважения к вам куда угодно поеду, а дела подождут, — опять услышав про деньги, сообразил алчный гость.
— Вот это по мне! Да мы теперь с тобой, Викентий Лексеич, такой канкан-ля-кордебалет учудим!
Растроганный Гуляев пытался подняться, но сделать это ему было совсем не просто. И его опять понесло:
— Я ем и смотрю на женщин, а когда выпью, к ногам крокодилы начинают прилипать. Они потом драться друг с дружкой принимаются, и мне нелегко уйти. — Купец совсем размяк, зарыдал.
«Ну уж нет! — уперся теперь лже-Думанский. — Поедем-ка в игорный клуб — я тебя сам теперь не отпущу!» Он поднапрягся, помог хозяину подняться на ноги.
— Медведь ты ярославский, Иван Демидыч! Авто бы нам сейчас!
В чулане тоскливо завыл Дроня.
XI
«Слава Богу, Молли успела переехать! По крайней мере, она теперь в безопасности». До тонкого слуха Викентия Алексеевича долетели аккорды такого знакомого, «уютного» шопеновского вальса, звуки милого детства и родного очага, которые, впрочем, очень скоро оборвались.
Обезличенный адвокат в смятении уходил прочь из Литейной части, от дома, где теперь теплилась надежда на конец кошмара и счастье любви. «Думает ли она обо мне, тревожится ли? Нет, не нужно, избави Бог думать о моих злоключениях — это не под силу вынести любящей женщине! Потом, потом все как-нибудь устроится, но не теперь…» Он до темноты бродил по улицам, пытаясь то ли забыться, то ли, наоборот, обрести ясность восприятия. Четкое определение искомого состояния сформулировать было невозможно. Так он блуждал, влекомый причудливыми извивами мысли, и неожиданно для себя самого оказался возле рокового «шедевра» модерна на Фонтанке. Поначалу Викентий Алексеевич не узнал его. Конечно, это был тот же самый дом, но как он изменился внешне с той кошмарной ночи, да и за последние дни! Вместо обветшалой развалины Думанский увидел совершенно преображенное здание в новейшем стиле. Нижний этаж был отделан серым, каким-то диким, с виду необработанным камнем, стены, испещренные таинственными знаками, ощерились пугающими полу-человеческими харями, козлиными черепами, окна приняли вид асимметричных шестиугольников и стали похожи на бойницы средневекового замка, въездную арку теперь охраняли гранитные стражи — мрачные совы. За фасадом, во дворе, виднелся цилиндрический эркер с единственным окном и барельефом во всю стену — уносящейся ввысь квадригой Аполлона. Новоявленный особняк принимал богатых гостей, под пристальным наблюдением строгой охраны поочередно въезжавших в экипажах и автомобилях во двор. Охрана-прислуга церемонно открывала и закрывала ажурные кованые ворота, точно это был подъемный мост средневекового замка. Викентий почувствовал холод каменной громады: «Так вот что значит „мой дом — моя крепость“!»