сказала я, просто чтобы услышать его ответ.
– Выселяют, – монотонно поправил он. – Даем дорогу прогрессу, мэм.
Он отошел от грузовика и махнул мне, чтобы проезжала, а я тем временем подумала, где, интересно, границы у этого прогресса и заметим ли мы, когда их достигнем.
Я свернула у нашего заброшенного персикового ларька, который стоял заколоченный в густом бурьяне и будто говорил: все, что было здесь когда‐то живо, теперь умерло. Я съехала с дороги. Впереди у белого деревянного заграждения стояла еще одна патрульная машина. Я вгляделась в лицо полицейского, надеясь узнать в нем шерифа Лайла, который, я не сомневалась, будет мне рад и позволит мне проехать, но этот полицейский был молодой и пухлый и стоял, сурово скрестив руки на груди и глядя на меня как на нарушителя. А за ним была лишь одна тишина.
Я бросила долгий прощальный взгляд на дорогу у него за спиной, на верхушки крыш знакомых зданий, на голый флагшток школы вдали, на пустые загоны для скота и сараи, на бесколесные грузовики, брошенные там и тут по долине, и, хотя отсюда его не было видно, судьбоносный перекресток Норт-Лоры и Мейн-стрит. Еще раз посмотрела на ларек. Храня историю своего возникновения, десятилетий преданных клиентов, закрытия, обветшания и предстоящей гибели, эта одинокая и видавшая виды постройка в действительности рассказывала историю жизни моей семьи в этой долине, историю, которая теперь подходила к концу. Я развернула грузовик и поехала прочь.
Полицейский на мосту стоял, прислонившись к машине, и, когда я снова проехала мимо, едва на меня взглянул. После моста я остановила грузовик и вышла, чтобы посмотреть на Ганнисон.
Белые воды реки, в начале лета особенно бурные и прекрасные, текли, стремительно кружась, и не догадывались об уготованной им судьбе. Я смотрела вниз на свою реку, которая скоро станет озером, и догадывалась, что, когда плотина будет достроена, в ней сделают ворота, ведущие в нижний Ганнисон, и часть потока все равно прорвется дальше. Каким бы медленным и тяжелым ни был для реки этот путь, какой бы тоненькой струйкой ей ни пришлось пробиваться вперед, я не сомневалась в том, что она найдет возможность течь во что бы то ни стало. А когда она наконец потечет дальше, я, в своей новой жизни на берегу Северного Притока, дождусь и встречу свою реку там.
Я ехала на запад, и в зеркале заднего вида Айола и все, что с ней связано, становилось маленьким и очень далеким. Я свернула с трассы у ручья Биг-Блю-крик, и старенький грузовик загромыхал по гравийной дороге. Для моего ежегодного визита на поляну было еще рано, но мне нестерпимо хотелось услышать пение птиц и отдохнуть душой в родном месте.
Приехав, я обнаружила, что здесь по‐прежнему тут и там белеют заплатки снега – под деревьями, в тенях и по краю поляны, – но мое бревно лежало чистое и сухое на солнышке, и я опустилась на него – как всегда, в то самое место, где когда‐то сидела она. Как и каждый раз, когда я усаживалась на это бревно, я стала думать о ней, о другой матери. Я вслух поблагодарила ее – это давно стало моим ритуалом. Конечно, в этом не было смысла, но мои слова, обращенные к ней, как будто сохраняли между нами связь. Возможно, точь‐в-точь как тогда она почувствовала, что мне нужен тот персик, она и теперь сумеет почувствовать, что я сижу здесь и думаю о ней, что хочу взять ее за руку, посмотреть ей в глаза и просто сказать спасибо.
Разговаривать с сыном, сидя на этом старом поваленном дереве, мне с каждым годом становилось все тяжелее. Раньше я просто сидела здесь и говорила, что люблю его, что, возможно, однажды мы встретимся, я возьмусь за его маленькую ладошку и расскажу ему все только самое хорошее о его рождении и о его отце. Я представляла себе, как приглашу его жить со мной на моей новой земле и научу его заботиться о деревьях нашей семьи. Но к июню 1962 года он перестал быть ребенком, которого так легко было бы сделать своим и который так наивно поверил бы в подслащенную историю трагической судьбы своих родителей. Теперь мне не приходило в голову ничего, кроме двух слов, – больше мне нечего было ему сказать. Два бессмысленных слова, когда и тысячи не хватило бы, чтобы выразить все необходимое.
– Прости меня, – сказала я поляне.
Отрезанная от Айолы, я ощущала странную пустоту в душе, как будто бы сама в тот день осиротела.
Твердую корочку снега под деревьями украшали узоры крошечных следов ласок и белок. Я посмотрела сквозь деревья в лес и решила проверить, как далеко смогу пробраться. За все то время, что я приезжала сюда, я только однажды решилась покинуть пределы поляны и попытаться отыскать свою хижину. Но тогда я очень скоро перестала ориентироваться, лес вокруг был совсем незнакомым, и я поспешила вернуться, чтобы не заблудиться. На этот раз я знала, что, если потеряюсь, обратная дорога найдется по следам на тонком снегу. Но я представила себе, какой хижина стала теперь – возможно, разрушилась под снежным обвалом, или сгнила от старости, а может, укрывает кого‐нибудь нового – пастуха, охотника или беглого преступника, и он варит бобы в горшке, который я оставила, и освещает ночную тьму моими свечами, – и подумала, зачем возвращаться? Мы с тем лугом давно друг с другом распрощались, и больше нас ничто не связывало. Как поняла я заново только что, стоя у границы Айолы – и, думаю, Уил тоже это знал, – иногда лучше не возвращаться.
Я посидела еще немного, вдыхая холодный воздух, а потом встала и поискала на земле камень, тринадцатый камень для моего круга. А когда нашла его – гладкий, овальный и бледный, как и все остальные, которые я так тщательно отбирала и укладывала, – поцеловала и подошла к валуну, по‐прежнему прижимая новый камень к губам.
Сначала я увидела следы – на снегу вокруг валуна и в грязи среди снега. Две пары обуви. Когда я подошла поближе, стало ясно, что одна пара следов – моего размера, а вторая – немного меньше. Я оглядела тихий лес, вдруг испугавшись, что за мной следят. Но следы, отражающие многие направления, в которых двигались посетители, успели подмерзнуть, а значит, их оставили здесь по меньшей мере несколько дней назад. За все годы, что я приезжала на поляну, мне ни разу не встречалось свидетельств того, что здесь