войти в тот же подъезд с проспекта Парижской Коммуны. Идея принципиально революционная, прямо противоположная строительству одинаковых на всем протяжении Николаевской железной дороги вокзалов, своей тождественностью призванных создать у пассажира ощущение стабильности, неподвижности, в идеале незыблемости, снимающее тревогу, вызываемую быстрым движением. А с другой стороны, принципиально национальная — избушки на курьих ножках, поворачивающейся к жильцу передом, к лесу задом.
Все это было выведено почерком, каким Татлин подписывал свою графику, несколько по-мещански красующимся под- и надбуквенными росчерками, хотя в целом каждый из трех листов производил впечатление почти чертежной строгости, свойственной его примечаниям на технических эскизах. Татлинским, точнее, по-татлински исключительно индивидуальным, выглядело движение мысли, тяготевшей к оборотам вроде «когда вы привыкнете жить у себя, как не в своем доме» с «привыкнете», надписанным поверх исчирканного косыми штрихами, но все-таки явственно прочитываемого «притерпитесь». Считалось, что Татлин и Мельников в личные отношения никогда не входили, каждому сам характер замыслов другого казался абсолютно нестоящим. Б.Б. упомянул об этом, Панин откликнулся без интереса: выходит, ошибались. Письмо начиналось: «Мастер Константин Степаныч. Все-таки пишу Вам». Листы отдавали желтизной, тушь коричневым, но совсем немного, сохранность была замечательная. Заполярный холодильник обеспечил, подумал Б.Б.
По коллекционным, что значит и товарным, меркам вещь была первого класса, но Панин знал это не хуже его. Ясно, что и прочее, по крайней мере то, что перевозилось в двух чемоданах, не ниже, а что-то, вполне вероятно, и выше рангом. Благодарность отцу, конечно, следует понимать в мстительно-издевательском смысле — на девяносто процентов. По на десять можно допустить и в самом прямом: тип парадоксальный до непредсказуемости, и ума, весьма, весьма не банально перекрученного, и решительности, создавалось впечатление, крайней. Так что и от Б.Б. требовалось решение прежде всего не частное, не об одном этом письме и, как чутье подсказывало ему, вообще не об архиве, а о Панине в целом, обо всем. (Что, пронеслось в мозгу хвастливо, по-гречески и будет Панин.) И, во всяком случае, не логичное, не привычное, а сколько-то неожиданное, сколько-то, возможно, даже рискованное. И язык произнес: «Не хотите переехать ко мне? На время; а хоть и навсегда. В комнату отца. Дача в сосновом лесу». — «Вы это из-за архива или из-за папаши?» — «Завтрак, обед, ужин. Прислуга. Дети, но кабинет звукоизолированный. Разговор со мной — по вашему желанию. Немедленное возвращение в Москву — по вашему желанию». — «Жена?» — «Н-не вполне, — фыркнул Б.Б. смешком. — Но скорее да». И Панин сказал: поехали.
* * *
Потом Б.Б. говорил, что на внезапное приглашение его подтолкнуло уловленное чутьем сродство между ними. Панин называл вещи словами, вызывающими чувства: негодования, мстительности, жалости, отчаяния, презрения и так далее — но сам их, как казалось, уже не испытывал. Он тоже был словно бы без качеств — только уже без качеств или всегда из чужих качеств: тех, с кем сводила жизнь. У Б.Б. возникло ощущение, что он, Б.Б., глядится в зеркало, но только пропустив этап переживания этих чувств, пережитый его панинским отражением. Панин провел у него девять месяцев, уехал почти сразу как жена родила. За это время разговаривал с ним мало. Часто, когда Б.Б. начинал, назидательно напоминал, что уговор был — по желанию, и с удовольствием отрезал: нет желания. Зато охотно болтал с женой, обращаясь к ней, как она представилась — Ираида. Стало быть, Ираида, сказал он, войдя в дом, и супруг ея Ирод. И улыбнулся. Никто не знал, как ответить. Б.Б. вел себя, в общем, безукоризненно, с архивом не наседал. Просто поинтересовался, вскоре по приезде, деликатно, не хочет ли Панин связаться с кем-то из настоящих артдилеров за границей — обсудить возможности передачи всей коллекции, в отдаленном будущем и, разумеется, post mortem, не рискнул произнести «после смерти», на выгоднейших, диктуемых им одним условиях. Никакого беспокойства: называется сумма аванса, называется, если угодно, место жительства, в Швейцарии, в Южной Франции, в Испании, оговаривается все вплоть до планировки дома; указывается место хранения передаваемых вещей: музей, галерея, банк; назначается общая сумма и как ею распоряжаться: стипендии, премии его имени, специальный фонд; назначается распорядитель. Вы? — спросил Панин грубовато. Не обязательно: пока что я предлагаю посредничество в подыскивании подходящей вам артфирмы. Да: никаких для вас забот по переправке за границу, это их проблемы — употребил Б.Б. с усмешкой слово нового времени.
Панин выказал интерес. А почему бы, заметил подчеркнуто, и не вы распорядителем? Право, я с передачей вам по описи не шутил. Б.Б. привез Раджа. Видимо, хорошо инструктированный, он старался быть немногословным, обычной живости не проявлял, сидел неподвижно, красиво прикрыв глаза веками. Один раз все-таки сорвался, стал трещать, что-то опять о индоевропейской группе языков, но под питоньим взглядом Б. Б. быстро умолк. По делу же повторил то, что сказал Панину Б.Б., немного более конкретно: суммы предлагал в диапазоне от и до в зависимости от того, что находится в распоряжении владельца; вместе, естественно, с живописью и графикой. А именно: от миллиона долларов до трех — такие возникли цифры. Повисла пауза и в ней незаданный вопрос: ну как? Панин показал Б.Б. кивком головы на индуса и проговорил весело: прохиндей? Потом ему самому: есть такое слово на санскрите — прохиндей? И опять к Б.Б.: увозите.
У жены понемногу рос живот. Однажды, месяце еще на пятом, он спросил: Прайда, можно положить руку? В сторону Б.Б.: с вашего позволения. Она сказала: а чего такого — кладите. Б.Б. вскоре ушел наверх, а они так и просидели весь вечер, с его ладонью на ее юбке в области пупа. Он рассказывал смешные и страшные истории про флирт, ухаживания и любовь в условиях Крайнего Севера, она смеялась и ужасалась. С того дня он проделывал это довольно часто, уже не спрашиваясь: как принятый всеми присутствующими обряд. Истории были, скорее всего, лагерным фольклором, но он изящно и с насмешкой впутывал в разные случаи себя — и она тоже стала ему рассказывать: про быт в Клину и своих веселых провинциальных подружек, чьи нравы, правда, старалась подавать в соответствии с вычитанным в женских романах. Он тоже смеялся и ужасался, и видно было, что получал удовольствие непритворно.
Видно было мне. Потому что Б.Б. из опасения, что гость будет занимать слишком много его времени и окажется в тягость, привез меня в Рощино и познакомил с ним чуть ли не на следующий день после приезда из Москвы. Панин пошипел, выпустил на меня сколько полагалось яду — и не только примирился, но