и земли, Бог и люди – одно целое. А потому в Иерусалиме, в центре его видения и в конечной точке паломничества, он обеспечивает себе возможность полного примирения с Востоком: Востоком еврейским, христианским, мусульманским, греческим, персидским, римским и, наконец, французским. Он тронут бедственным положением евреев, но решает, что и они призваны прояснять общую картину и, кроме того, – дополнительная выгода – они придают необходимую пронзительность его христианской мстительности. Бог, говорит он, избрал новый народ, и это не евреи[661].
Однако Шатобриан делает также и другие уступки земной реальности. И если Иерусалим в его «Путевых заметках» помечен как конечная неземная цель, то Египет предоставляет ему материал для политического экскурса. Рассуждения о Египте прекрасно дополняют его паломничество. Величественная дельта Нила побуждает Шатобриана написать:
Я нашел лишь одни воспоминания о моей славной стране, достойной этих величественных равнин; я видел остатки памятников новой цивилизации, перенесенные на берега Нила гением Франции[662].
Но эти идеи поданы в ностальгическом ключе, поскольку в Египте, как считает Шатобриан, отсутствие Франции равносильно отсутствию свободного правления и счастья народа. Кроме того, после Иерусалима Египет кажется своего рода духовной антивершиной. После политического комментария по поводу пагубного состояния государства Шатобриан задает себе привычный вопрос о «различии», ставшем результатом исторического развития: как может эта деградировавшая тупая толпа «мусульман» населять земли, на которых прежние, совершенно другие обладатели этих мест, некогда поражали Геродота и Диодора[663]?
Это подходящая прощальная речь для Египта, который он покидает, направляясь в Тунис, к руинам Карфагена и, наконец, домой. И еще одна примечательная вещь: в Египте, поскольку ему удалось полюбоваться пирамидами лишь издали, он направляет к ним посланника, чтобы тот написал его (Шатобриана) имя на камне, сообщая, к нашей пользе, что «следует исполнять эти скромные обязанности благочестивого путешественника». В обычной ситуации мы бы не уделили этому очаровательному примеру туристической банальности большого внимания. Однако в подзаголовке к самой последней странице «Путевых заметок» она оказывается более важной, чем казалась на первый взгляд. Говоря о своем, длиною в двадцать один год, проекте познания «всех опасностей и всех печалей»[664] как об изгнании, Шатобриан элегически замечает, что каждая из его книг была, по сути, своего рода продолжением его существования. Человек без крова и без возможности обрести таковой, он видит себя уже далеко не юным. Если небеса даруют ему вечный покой, говорит он, он обещает в молчании посвятить себя возведению «памятника моей родине»[665]. Его произведения – единственное, что у него осталось на земле, и, если имя его будет жить, этого будет вполне достаточно, а если умрет – слишком много[666].
Эти заключительные строки вновь отсылают нас к желанию Шатобриана оставить свое имя на камнях пирамид. Становится понятно, что эти эгоистические ориентальные мемуары предлагают нам неизменно демонстрируемый и неустанно повторяемый опыт его «я» (self). Письмо было для Шатобриана делом жизни; будь он только жив, ничто, ни один камень не должен был остаться не надписанным. Если у Лэйна структура повествования подчинялась научному авторитету и описанию многочисленных деталей, то у Шатобриана ему предстояло трансформироваться в утверждение воли эгоистического, крайне переменчивого индивида. Если Лэйн был готов пожертвовать своим «я» (ego) ради ориенталистского канона, то Шатобриан сделал бы всё, чтобы сказанное им о Востоке полностью зависело только от него. Однако ни одному из этих авторов не удалось убедить потомков плодотворно продолжить путь Шатобриана. Наследие Лэйна стало обезличенным как техническая дисциплина: его работами будут пользоваться, но только не как человеческим документом. С другой стороны, Шатобриан видел, что его тексты, подобно имени, столь символично оставленному на пирамиде, будут обозначать его «я» (self). Если же нет, если он, пытаясь продолжить жизнь в своих трудах, потерпит неудачу, это будет всего лишь излишеством, избыточностью.
И хотя все путешественники на Восток после Шатобриана и Лэйна принимали их труды во внимание (в некоторых случаях вплоть до дословного копирования), их наследие воплощает в себе судьбу ориентализма и небогатый выбор открывающихся перед ним возможностей. Можно заниматься либо наукой, как Лэйн, либо самовыражением, как Шатобриан. Проблемы первого были связаны с безличной уверенностью Запада в том, что возможно описывать общие, коллективные явления, а также со свойственной ему тенденцией искать реальность не столько на Востоке как таковом, сколько в своих собственных представлениях о нем. Проблемы второго – в том, что автор в этом случае неизбежно скатывается к уравниванию Востока со своими личными фантазиями, пусть даже это фантазии наивысшего эстетического порядка. Конечно, в обоих случаях ориентализм оказывал мощное воздействие на то, как описывали и характеризовали Восток. Однако такому влиянию и по сей день препятствует ощущение того, что Восток не является ни невозможно общим, ни невозмутимо частным. Искать в ориентализме живое восприятие восточного человека или даже социальной реальности – как обитателей современного мира – напрасное дело.
Влияние двух описанных мной альтернатив – Лэйна и Шатобриана, британской и французской – вот основная причина этого упущения. Рост знания, в особенности знания специализированного, процесс довольно медленный. Будучи далеко не просто суммой сведений, рост знания – это процесс выборочного накопления, замещения, устранения, переформирования и настойчивости в пределах того, что называется исследовательским консенсусом. Легитимность знания в ориентализме на протяжении XIX века строилась не на авторитете религии, как прежде, до эпохи Просвещения, но на том, что можно назвать «восстановительным цитированием» предшествующих авторитетов. Начиная с Саси, подход ученых-ориенталистов был сродни подходу естествоиспытателя, исследующего фрагменты текста, которые он впоследствии редактирует и систематизирует, словно реставратор старых эскизов, который он собирает по несколько набросков вместе ради очевидно содержащейся в них общей картины. А потому и в своем кругу ориенталисты относились к работам друг друга подобным образом – как к источникам цитирования. Например, Бёртон использовал «Сказки тысячи и одной ночи» и материалы по Египту опосредованным образом, через работу Лэйна, цитируя своего предшественника, соперничая с ним и подтверждая его высокий авторитет. В своем путешествии на Восток Нерваль следовал за Ламартином, а последний шел по пути Шатобриана. Коротко говоря, способом приращения знания в ориентализме преимущественно служило цитирование работ предшествующих ученых в этой области. Даже если на его пути встречался новый материал, ориенталист судил о нем на основе перспектив, идеологий и направляющих тезисов, предложенных предшественниками (как часто и делают ученые). Строго говоря, ориенталисты после Саси и Лэйна переписывали Саси и Лэйна, а паломники после Шатобриана переписывали Шатобриана. Из всего этого комплекса переписанных текстов реалии современного Востока систематически исключались, в особенности