— Ну, так иди же теперь, посмотри, благополучно ли он стоит и тотчас мне донеси.
Дьячок пошел.
Открытие памятника Петру Великому состоялось за семь лет до описываемого нами времени, а именно 7 августа 1782 года, в присутствии государыни, прибывшей на шлюпке, при выходе из которой была встречена всем Сенатом, во главе с генерал-прокурором A. A. Вяземским, и сопровождаемая отрядом кавалергардского полка отправилась в Сенат, откуда и явилась на балкон в короне и порфире.
Со слезами на глазах императрица преклонила главу и тотчас спала завеса с памятника и воздух огласился криками войска и народа и пушечными выстрелами.
Камень, служащий подножием колоссальной статуи Петра Великого, взят близ деревни Лахты, в 12 верстах от Петербурга, по указанию старика-крестьянина Семена Вишнякова.
Камень был известен среди окрестных жителей под именем «камня-грома».
По словам Вишнякова, на него неоднократно всходил император для обозрения окрестностей.
Камень этот лежал в земле на 15 футов глубины и зарос со всех сторон мхами на два дюйма толщины.
Произведенная громовым ударом в нем расщелина была шириною в полтора фута и почти вся наполнена черноземом, из которого выросло несколько довольно высоких берез.
Вес этого камня был более четырех миллионов футов.
Государыня приказала объявить, что кто найдет удобнейший способ перевести этот камень в Петербург, тот получит 7000 рублей.
Способ этот придумал простой кузнец, а князь Корбург, он же граф Цефалони, купил его у него за ничтожную сумму.
В октябре 1766 года было приступлено к работам для поднятия камня.
От самого места, где лежал камень, дорогу очистили от леса на десять сажен в ширину.
Весь путь был утрамбован.
Везли камень четыреста человек, на медных санях, катившихся на медных шарах.
Как скоро камень достиг берега Невы, его спустили на построенную подле реки плотину и затем на специально приготовленное судно.
22 сентября 1767 года, день коронации Екатерины, камень был торжественно провезен мимо Зимнего дворца, и на другой день судно причалило благополучно к берегу, отстоящему на 21 сажен от назначенного места для памятника.
В июне 1769 года прибывший из заграницы архитектор Фальконет окончил гипсовую модель памятника.
Голову всадника сделала приехавшая француженка девица Коллот.
Для того чтобы вернее изучить мах лошади, перед окнами дома Фальконета было устроено искусственное возвышение вроде подножия памятника, на которое по несколько раз в день выезжал вскачь искусный берейтор, попеременно на лучших двух лошадях царской конюшни: «Бриллиант» и «Каприсье».
5 августа 1775 года начата была отливка памятника и окончена с отделкой в 1777 году.
Модель змеи делал ваятель академии художеств Гордеев.
Такова краткая история памятника и этой «нерукотворной Россовой горы», которая, по образному выражению поэта, «пришла в град Петров чрез невские пучины и пала под стопы Великого Петра».
О том, благополучно ли стоит этот памятник и послал Григорий Александрович справиться своего бывшего учителя, старого дьячка.
Дьячок вскоре вернулся с докладом.
— Ну, что? — спросил Потемкин, все еще лежа в постели.
— Стоит, ваша светлость.
— Крепко?
— Куда как крепко, ваша светлость.
— Ну и очень хорошо! А ты за этим каждое утро наблюдай, да аккуратно мне доноси. Жалованье же тебе будет производиться из моих доходов. Теперь ступай.
Обрадованный получением места, дьячок отвесил чуть не земной поклон и вышел.
Григорий Александрович позвал Василия Степановича Попова и сделал распоряжение относительно аккуратной выдачи жалованья «смотрителю памятника Петра Великого».
Дьячок до самой смерти исполнял эту обязанность и умер, благословляя своего «Гришу».
VI. Попущение
В одном из пустынных в описываемое нами время переулков, прилегающих к Большому проспекту Васильевского острова, ближе к местности, называемой «Гаванью», стоял довольно приличный, хотя и не новый, одноэтажный деревянный домик, в пять окон по фасаду, окрашенный в темно-серую краску, с зелеными ставнями, на которых были вырезаны отверстия в виде сердец.
К дому примыкал двор, заросший травой, с надворными постройками и небольшой садик, окруженный деревянной решеткой, окрашенной в ту же серую краску, но значительно облупившуюся.
Над калиткой, почти всегда заложенной на цепь, около наглухо запертых деревянных ворот, была прибита железная доска, надпись на которой хотя была полустерта от дождя и снега, но ее все еще можно было прочитать, была следующая:
«Сей дом принадлежит жене губернского секретаря Анне Филатьевне Галочкиной».
Его владелицей была знакомая нам бывшая горничная княгини Святозаровой и сообщница покойного Степана Сидорова в деле подмены ребенка княгини — Аннушка.
Был поздний по тому времени зимний вечер 1788 года — седьмой час в исходе.
Ставни всех пяти окон были закрыты и в сердцевидных их отверстиях не видно было огня в комнатах — казалось, в доме все уже спали.
Между тем это было не так.
Войдя, по праву бытописателя, в одну из задних комнат этого домика, мы застанем там хозяйку Анну Филатьевну, сидящую за чайным столом со старушкой, в черном ситцевом платье и таком же платке на голове.
Чайный стол накрыт цветной скатертью. Кипящий на нем больших размеров самовар, посуда и лежащие на тарелках печенья и разные сласти и освещавшая комнату восковая свеча в металлическом подсвечнике указывали на относительное довольство обитателей домика.
Сама Анна Филатьевна с летами изменилась до неузнаваемости — это была уже не та вертлявая, красивая девушка, которую мы видели в имении княгини Святозаровой, в Смоленской губернии, и даже не та самодовольная дама умеренной полноты, которую мы встречали в кондитерской Мазараки, — это была полная, обрюзгшая женщина, с грустным взглядом заплывших глаз и с поседевшими, когда-то черными, волосами.
Между редких бровей три глубоких морщины придавали ее почти круглому лицу какое-то невыразимо печальное выражение.
Одета она в темное домашнее платье.
Разговор со старушкой, с год как поселившейся у ней, странницей Анфисой, оставленной Анной Филатьевной для домашних услуг, «на время», «погостить», как утверждала сама Анфиса, все собиравшаяся продолжать свое странствование, но со дня на день его откладывавшая, вертелся о суете мирской.
В комнате было тихо и мрачно.
Воздух был пропитан запахом лекарств и давал понять всякому приходящему, что в доме лежит труднобольной и заставлял каждого и тише ступать по полу, и тише говорить.
Муж Анны Филатьевны, Виктор Сергеевич Галочкин, лежал на смертном одре.
— Вы говорите, Анна Филатьевна, болеет — оно точно божеское попущение. Им, Создателем, каждому то есть человеку в болестях быть определено; а плакать и роптать грех. Его воля — в мир возвратить, али к Себе отозвать, — говорила певучим шепотом Анфиса.
— Да я, матушка, и не ропщу, а со слезой что поделаешь, не удержу; ведь почти двадцать пять годов с ним в законе состоим, не чужой!
— Вестимо, не чужой, матушка, что и говорить.
— То-то и оно-то, может, за эти годы какие от него обиды и побои видала, а муку его мученическую глядеть не в мочь; и как без него одна останусь и ума не приложу. Все-таки он, как ни на есть, а муж — заступник.
Анна Филатьевна заплакала.
— Это вы, матушка, правильно: муж и жена — плоть одна, и в писании сказано; а я к тому говорю, что болезнь это от Бога, а есть такие попущения, что хуже болезни. Это уж он, враг человеческий, посылает. Теперича, к примеру, хозяин наш, Виктор Сергеевич, по христианскому кончину приять приготовился; ежели встанет — слава Создателю, и ежели отыдет — с душою чистою…
— И что ты, Анфиса, не накличь.
— Что вы, матушка Анна Филатьевна, зачем накликать? Наше место свято. Я вот вам про солдатика одного расскажу: от смертной болезни Божией милостью оправился, а противу беса, прости, Господи, не устоял, — сгиб и души своей не пожалел. Силен он — враг-то человеческий.
— Расскажи, матушка, расскажи, авось забудусь я. За разговором-то мне и полегчает…
— Было это, родимая моя, годов назад пятнадцать; в эту пору я только овдовела. Деток, двух сынков, Он, Создатель, раньше к Себе отозвал; осталась я аки перст и задумала это для Господа потрудиться — по сиделкам за больными пошла — княгинюшка тут одна благодетельница в больницу меня определила. Недельки с две я в больнице пробыла; привозят к нам поздно ночью нищего-солдатика, на улице подобрали, и положили его в мою палату. Известное дело, дежурный дохтур осмотрел, лекарства прописал, по утру главный, Карл Карлович, царство ему небесное, добрый человек был, палаты обошел, с новым больным занялся. Порядок известный. Лежит солдатик этот неделю, другую, третью, лекарством его всяким пичкают, а не легчает. Дохтура с ним бились, бились, и порешили на том, что не встанет. Карл Карлович при нем это громко сказал и всякую диету для него велел прекратить. «Давайте ему все, что он ни пожелает», — приказ мне отдал. Ушли это они из палаты-то, а солдатик меня к себе подзывает: «Нельзя ли, — говорит, — мне медку липового?» Наше дело подневольное: Карл Карлович давать все приказал, ну я и послала. Принесли это ему медку на тарелке — я тем временем с другими больными занялась. Подхожу потом к нему, а он спит, и тарелка уже порожняя. И что бы вы, матушка, думали? В испарину его с эфтого самого меда ударило. Поутру дохтора диву дались: наполовину болезнь как рукой сняло.