Оула стал чаще просыпаться на всякие звуки, возникающие в избе и вне ее. Всякий раз, проснувшись, он напряженно вслушивался в голоса, шорохи, шаги. Ему важна была всякая информация. Но от напряжения быстро уставал и погружался в спасительный для него сон.
Чаще всего Оула видел склоненное над ним хорошенькое, круглое, с большими печальными глазами девичье лицо. В этом лице было столько сострадания, столько доброты и тепла, что у Оула щемило в груди и все обмирало. Он видел себя через эти влажные глаза. Видел и тоже жалел. А бывало, что девушка приносила с собой другое, игривое настроение, и тогда на Оула смотрели смешливые, еще более раскосые, призывно искрящиеся глаза. Они кокетливо помахивали ресничками, поднимали Оула с постели, звали с собой.
В такие моменты в него будто вливалась сила, он чувствовал, как здоровье возвращается к нему.
Сколько раз он пытался заговорить с ней…. Но едва разжимал засохшие губы, как на рот ложилась ее маленькая, легкая ладошка, будто нагретый на солнце березовый листок. Глаза округлялись и становились блестящими и испуганными. При этом она что-то тихо и строго говорила, забавно шевеля своими пухлыми брусничными губами.
Она часто поила его терпким, горьким лекарством. Осторожно приподняв голову и положив себе на предплечье, она подносила кружку к его губам и поила как маленького. И он пил, как что-то сладкое, даже самые горькие настои, что готовил ее дед. Она и кормила Оулу с руки. Давала маленькие кусочки вареной оленины. Когда она подносила мясо, нередко его губы касались ее пальцев, при этом он смотрел ей в глаза, и девушка смущалась.
Гораздо реже над Оула склонялся старичок. Он осматривал раны, касался новой кожи лица, внимательно прощупывал кожу на ладонях. А Оула, в свою очередь, рассматривал его. Старик был маленький, сухонький, но весьма подвижный и ловкий. На затылке у него топорщилась седая косица. Редкая, белая бороденка, потертая, заношенная одежда придавали старичку какой-то несерьезный, а пожалуй, даже нелепый вид, отчего Оула не особенно доверял ему как лекарю.
А вот третьего визитера Оула боялся пуще всего на свете. Едва, еще по ту сторону дверей приближались тяжелые, шаркающие шаги с небольшим припаданием на одну ногу, как Оула весь съеживался, он не знал, куда себя девать…. Шаги приближались, а Оула начинал буквально гореть от стыда и отчаяния! Когда хлопала дверь, и через некоторое время над ним черной тучей нависало некое существо с широченными плечами, посередине которых словно шишка торчала маленькая мохнатая голова, Оула крепко зажмуривал глаза, как перед страшным судом. Хотя лицо этого существа было достаточно добродушным, оно источало легкое удивление и недалекость. И звали это существо Потепкой. Оула боялся не самого Потепку, будь он еще хоть трижды шире в плечах, а того, что тот с ним делал.
Подходя к больному, этот плечистый парень неожиданно оказывался осторожным и нежным. Он снимал тяжелую медвежью шкуру, которой был укрыт больной, поднимал ему ноги и вытаскивал из-под него шкуру, на которую больной ходил. Затем с бесстрастным, равнодушным лицом обтирал больного и, подсунув под него свежую шкуру, аккуратно укрывал его «медведем», разворачивался и вразвалочку уходил, унося под мышкой то, что Оула пока сам не мог вынести, невольно демонстрируя при этом свой высоко торчащий, горб.
Что бы только Оула не отдал, чем бы не пожертвовал, лишь бы избежать хоть как-то этого жгучего позора. Каждый раз, когда «медбрат» уходил, лицо Оула еще долго пылало от стыда. Желание поскорее выздороветь, встать на ноги и самому ходить на улицу оправляться, было настолько велико, что он, превозмогая боль, начал делать попытки подняться.
Но они каждый раз заканчивались плачевно. Открывались и кровоточили раны, так и не зажив, лопалась молодая кожа на ладонях, добавлялись ушибы при падениях.
Агирись стала чаще наведываться, а старый лекарь добавил горечи в лекарство.
Но больше всего Оула мучил вопрос, где же он на самом деле, где он находится. Напряженно прислушиваясь к тихим разговорам, он сделал первый и важный для себя вывод: вокруг него люди нерусские. Он ни разу не слышал русскую речь. Второй вывод был, по меньшей мере, странен и даже страшен. Оула казалось, что некоторые слова ему знакомы, что он их когда-то знал, но забыл…. Его все чаще стала посещать абсурдная мысль, а не попал ли он в прошлое. Кисловатый запах прелых шкур, дыма, сухой земли, сырого мяса, древесной гнили и многого, многого другого, что-то ему напоминали, но память упорно, ни в какую не хотела открываться.
«Может, я все еще сплю… или живу в другом мире?! А!»— вдруг что-то лопалось внутри… «Я…, я же умер, умер еще там…, в вагоне!» — Оула отчаянно начинал метаться. Он терял чувство реальности. Начинал громко, как ему казалось, кричать, звать близких. Сбрасывал с себя тяжелого «медведя», пытался встать, пока сильная боль не трезвила или не сражала его наповал и не бросала в пустоту забытья.
И каждый раз, когда возвращались чувства, Оула по-детски радовался, что он жив, что все еще живет на этом свете, ощущает его свет, чувствует запахи…. Особенно запах девушки с глазами как ночное небо. В ее запахе было что-то вольное, чистое и сладкое. Каждый раз она приносила с собой запах солнца, который пропитал ее одежду. Запах хвои и весеннего ветра, запутавшегося в складках ее платка. А руки пахли березовым соком, брусничным листом и свежевыпеченным хлебом.
Хотелось трогать ее пальцы, гладить их, касаться губами, хотелось уткнуться лицом в платок, плечо или рукав и тянуть, втягивать в себя эти волшебные запахи здоровья, молодости, весны, и свободы!..
* * *
Оставив лодку у кедра, капитан Щербак без промедления организовал поиск.
Долгие размышления, опыт и чутье оперативника подсказывали капитану, что прочесывание местности следует вести обстоятельно, без спешки, что обязательно будут сюрпризы.
Только сейчас он осознал, насколько самонадеянной была та, первая попытка. По сути, поиска-то и не было. Отчего и вляпались, как слепые котята…. Ну а он-то сам — хор-рош, ничего не скажешь!
Обида и злость за «пощечину», нанесенную старичком-лесовичком, не давали покоя Щербаку. Кажется, в тот день он был готов сжечь весь лес вокруг, вместе со стариком и этим, неуловимым «контуженным», лишь бы отомстить. Вот и сейчас эти свирепые чувства никак не выпускали из руки нагана, который он так и не убрал в кобуру.
Поиск какого-либо жилья или его признаков они начали вести вдоль чистенького прозрачного ручья, который выбегал к кедру справа. Шли по двое с обеих его сторон. Шли молча, как на охоте. Время от времени переглядывались и подавали знаки.
Максим опять оказался с Гошей. Они шли слева от ручья. В их задачу входило не принимать никаких активных действий при обнаружении чего-либо подозрительного, а тотчас подавать сигнал капитану, связь с которым должна оставаться зрительной.
По березняку идти было нетрудно. Оттаявшая, прелая листва громко чавкала под ногами. Ломались, скромно потрескивая, веточки. Все четверо хорошо видели друг друга. Капитан шел вдоль самого ручья, то и дело бросая вопросительные взгляды на подчиненных, не забывая внимательно просматривать и свой сектор.
За березнячком дружно ощетинился молодой ельник. Терялась зрительная связь, но главное, под ногами безвольно зашуршал серый, грязный от трухи и иголок снег. Он охотно расступался, рассыпался от малейшего прикосновения, позволяя красноармейскому ботинку беспрепятственно провалиться до самой земли, где на него с хлюпаньем набрасывалась талая вода. Ноги быстро промокали. Намокали и обмотки, и края шинели. На душе становилось зябко, противно, появлялась злоба на все и всех.
Продираясь через упрямый ельник, царапая лицо и руки, хлюпая уже не только ногами, но и носом, Максим вздрогнул, услышав слева от себя удивленный и немного испуганный возглас Гоши Епифанова. Максим не раздумывая, повернул на звук. Шурша снегом, как мелкобитым стеклом, он почти равнодушно костил напарника за то, что приходится тащиться к нему явно из-за какого-нибудь пустяка.
Так и было, Гоша опять встретил волчьи следы и топтался на месте, поджидая сослуживца. Его растерянно-виноватая улыбка начинала слегка раздражать Максима.
— Что, Гоша, опять старика в волчьей шубе встретил?!
— Ты смотри, он сначала туда прошел, а потом обратно, — не обращая внимания на иронию приятеля, как заправский охотник рассуждал Гоша. — И следы — абсолютный свежак. Он че, пугает нас что ли?! Не хочет, что бы мы туда шли. А…, Максим!?
— Слушай, дружище, я мокрый до колен и, если мы с тобой не пойдем бодрым шагом, то в лучшем случае — воспаление, а в худшем…, ну я то точно копыта откину. А ты, большой и здоровый понесешь на себе мое бедное, бесчувственное тело…
— Как ты думаешь, стоит, нет, сигнал подавать капитану?