…Вот так и у него в душе было место, к которому он не давал приближаться своему сознанию, не позволял ему проходить рядом, а заставлял избирать окольный путь долгих рассуждений: там жили воспоминания о счастливых днях.
Пруст, По направлению к Свану.
…И, наконец, этот осенний день «на картошке» в пустынном пионерском лагере под Бронницами. Работ в поле не было по случаю воскресенья, многие из нас уехали в Москву, несколько человек оставшихся разбрелись по лесу за грибами, а я забрался в кабину фанерного «истребителя» на поляне и медленно смаковал «Фрегат Палладу». Было тихо, лишь белка раз прошуршала неподалеку, качнув еловую лапу. Солнце слегка нагревало штормовку. Я часто отрывался от книги, наслаждаясь тишиной и одиночеством, и время от времени прикладывался к бутылке, отпивая вино маленькими глотками. Ни души, ни звука – чудесный день бабьего лета! Потом вышли из леса Коля Алтухов и Володька Белявский. Неторопливо брели они через поляну мимо покосившейся карусели, облупленного фанерного парохода, качелей, ничего не замечая вокруг, глядя под ноги, рассеянно шаря палками в траве; вдруг подняли головы, увидели меня с бутылкой и книгой, торчащего по плечи из игрушечного самолета, и враз громко расхохотались. Они постояли со мной, облокотившись на фюзеляж «истребителя», и ушли; опять стало тихо… День выздоровления.
Женщины просто устроены! Мы из себя выходим, пытаясь доискаться, почему она другого предпочла, отказавшись от столь явного счастья со мной, а она и не станет отрицать, что от счастья отказалась, – она только объяснить не сможет, почему предпочла; чаще же наврет с три короба в свое оправдание. Они приходят и уходят именно в тот момент, когда меньше всего ожидаешь, бездумно, как кошки, и стоит ли громоздить объяснения, придумывая за них какие-то сложные мотивы. Ушла, потому что там теплее, спокойнее, а здесь неизвестно что будет. Нет, не так. Ушла, потому что в тот момент уйти было проще, чем остаться, так же как раньше остаться было проще, чем уйти. Вот и все.
…И благодари за это бога. О да, благодари бога, благодари за все то, что даст тебе покой, когда уже будет слишком поздно; и тогда, успокоившись, ты будешь убаюкивать на коленях и непрочный силок, и бессонную пленную тоску, что бьется в нем, и шептать: «Не надо, не надо, все пройдет; я знаю, ты выдержишь, ты храбрый».
Фолкнер. Город. 5.
Но почему же ни слова не сказала? Неужели даже те душевные усилия, которые требовались от нее, чтобы ответить на мои письма – сообщить мне правду или наврать что-нибудь в свое оправдание, – неужели и эти усилия показались ей слишком велики? Ушля молчком, все такая же невозмутимая, непостижимая, недосягаемая, со своей горделивой и скромной улыбкой, – ушла, как уходит вода в низкое место, также естественно и неудержимо, и если бы я спросил ее – не почему ушла, а почему ушла молчком, она ответила бы без тени смущения, томительным голосом проснувшейся феи: «Ты сам должен был догадаться».
Да если бы я догадывался…
– Нет уж, пусть она меня не заставляет договаривать, а то я такое загну, что ни ей, ни мне не поздоровится! Уж на это я мастер.
Сервантес, Дон Кихот. I. 25.
И ей и мне было бы проще. Наверное, это она и имела в виду, когда произнесла свою загадочную фразу: «Все-то ты напутал…» Ничего тут не было загадочного.
Все становится понятно тогда, когда нечего понимать.
Эко. Маятник Фуко. X. 120.
И когда 12 сентября я пошел к ней – впервые с тех пор, как мы расстались, – у меня была только одна цель: отдать ей серебряный кулон, который я купил для нее у Зубарева. Должен же я был расплатиться с нею. Нет, конечно, мне любопытно было взглянуть на нее, посмотреть, как она встретит меня после того, как ушла молчком, очистить наконец свою совесть от мыслей о несчастной случайности (чего не бывает!); но шел я только из-за кулона, отвергнув великодушное предложение Зубарева выкупить его обратно.
Презрение – лучшее лекарство от любви.
Последнее свидание
Это был последний час колебаний и пустых слов; одно слово могло бы изменить дальнейшую мою жизнь – увы! – ненадолго.
Стендаль. Воспоминания эготиста.
Отлитое в серебре имя «Ольга» славянской вязью под графской короной. Кулон лежал в коробочке, а коробочка – в портфеле, среди деловых бумаг. По дороге в трест я высадился на «Бауманской».
Шел Ладожской улицей, свернул на Хапиловку, потом по Госпитальной вниз, вдоль трамвайных путей. Мост через Яузу. Холодный ветер гонит пыль в лицо; день пасмурный и довольно студеный. Тугая дверь общежития.
Поздоровался с дежурной и поднялся по лестнице. Стараясь ровно и глубоко дышать, прошел по темному коридору. Постучал в дверь. Привычка всегда заставать Юлу дома настолько сильна, что в первый момент, услышав молчание за дверью, я растерялся. Потом, сразу почувствовав облегчение и усталость, спускаюсь в вестибюль, расспрашиваю дежурную. Оля в Москве, говорит она, жива, здорова. Просто вышла. Надолго ли? А кто ж ее знает… Приходите в другой раз.
Я иду к двери и вдруг с заколотившимся сердцем чувствую, что сейчас увижу ее. Дверь сама открылась передо мной – с улицы, действительно, вошла она.
– А, здравствуй, – сказала, улыбаясь. – Появился все-таки… Ну, пойдем.
Из сумки торчал батон. Волнение мое улеглось. Поднимаясь за ней по лестнице, я с удивлением отметил, что нисколько не жалею об этой утраченной, почти незнакомой женщине, от которой так и повеяло на меня житейской скукой. Подурнела. Длинное пальто с поднятым воротником, какие-то старушечьи чулки… Она долго не может справиться с замком (ключа у нее никогда не было): просовывает нож в щелку, язычок замка соскальзывает. Я молчу, прислонившись к косяку. Справилась, наконец.
– Подожди, я тут уберусь.
Я остался стоять в темном коридоре.
– Заходи, раздевайся. Я сейчас…
Она выходит, оставив меня одного. Пальто я не снял, но внимательно осмотрелся. Все по-прежнему: этюды и самодельные игрушки на стенах, стол у окна, клеенка, стакан, небрежная опрятность. Смятая телеграмма на подушке. Вывернув голову, я прочел: «Прилетаю двенадцатого рейс 238 встречай Быкове Олег».
Так, сегодня, значит…
– Садись, чего стоишь, – говорит она, вернувшись.
Она смотрит на меня, потом кивает на телеграмму, словно и не сомневаясь в том, что я прочел ее:
– Жаль, времени у нас маловато: через два часа мне выходить…
– Я не задержу тебя.
Я роюсь в портфеле и протягиваю ей коробочку.
– Я, собственно, вот из-за чего, – говорю поспешно.
Она вынимает кулон и радостно улыбается.
– Очень здорово! Откуда это?
– Такие кулоны носили фрейлины императрицы. Начало века, именной. Можешь не сомневаться, – прибавил я зачем-то,
– другого такого не существует.
– Какого века? Прошлого?
– Нет, теперешнего: стиль модерн.
Тут я вспомнил рассказы Зубарева о раскопках в Куль-Мамет-Кумах.
– Если будет мучить жажда, положи его за щеку, станет легче. Это серебро.
– Ну, спасибо тебе!
Она перекидывает цепочку на шею и, не выпуская кулон из руки, продолжает разглядывать его.
– Спасибо!..
– Понимаешь, я хотел, чтобы ты его тридцатого получила, да не решался посылать…
Тут я запнулся. Она кивнула с чуть заметным смущением.
– …в неизвестность. Вот и пришлось зайти.
– Давай выкурим по сигаретке, – предложила она.
Мы садимся: я – на стул, спиной к двери, она – в кресло в углу, сбоку от стола. Все как прежде. И я задаю наконец заготовленный вопрос.
– Ну? Что скажешь? – произношу я хрипло и впервые, через силу, взглядываю на ее лицо.
– Вот… – Она приподнимает, показывая, руку с обручальным кольцом на пальце. Это кольцо я заметил еще внизу, когда столкнулся с нею в дверях: я сразу отыскал его взглядом.
– Окольцевали, значит, журавлика?
Она усмехнулась и слегка покраснела, опустив глаза.
– Не смотри так на меня!
– Как – так? Нормально смотрю.
– Ну пожалуйста, не смотри, – произносит она с такой знакомой, немножко сонной, медлительной интонацией. – Мне неловко перед тобой.
– Знаю, что неловко. Я бы и не пришел, если бы не эта вот штучка.
Помолчали, потом она сказала:
– Расскажи лучше, где был? Хорошо выглядишь, совсем черный. Где ты так загорел?
И ты еще спрашиваешь! – хотелось мне крикнуть. – Ты!..
Но я другое сказал.
– В Астрахани, где же еще. Да, и в Молдавии…
– А я тоже на юге была. Мы в конце июля в Крым поехали… с Алькой. Но нам с погодой не повезло: холодно было.
– В Астрахани. – сказал я, – было жарко.
– Вид у тебя процветающий.
– Какое тут, к черту, процветание!
– Не надо, я прошу тебя.
Мы замолчали. Курили. Она сидела на своем прежнем месте, отделенная от меня углом стола, в обычной своей грациознонеуклюжей позе. Нет, не подурнела. Все та же ленивая свобода во всем. Но словно стерли с нее горделивую и скромную непроницаемость. В ясном взгляде, когда она поднимает глаза, сквозит виноватая улыбка.