Нет, не во время «белого танца», не во время их разговора на подоконнике – почувствовал он это впервые во время их лечебного сна.
Сон проводил в тот раз не Б. 3., а другой врач, Рахиль Иосифовна, красивая строгая женщина, заменявшая Б. 3. во время его отсутствия и вообще считавшаяся как бы вторым главным врачом отделения.
Кровати стояли в узкой длинной палате вдоль стен, между ними – узкий проход с ковровой дорожкой, по которой взад-вперед ходил врач. Текст был тот же самый: «Ваши руки становятся тяжелыми…», но у Рахиль Иосифовны он получался каким-то особенно убедительным, и Лева на ее сеансах засыпал вообще-то мгновенно.
Но тут он заснуть никак не мог, потому что на соседней (через узкий проход с ковровой дорожкой) железной кровати лежала Нина. Она лежала тихо, закрыв глаза (успела, правда, ему улыбнуться и что-то сказать насчет того, что хочет увидеть что-нибудь очень приятное), на спине, положив руки, как учили, вдоль туловища, в какой-то очень домашней кофточке, в брюках и белых носках.
Эти белые носки почему-то произвели на Леву ошеломляющее впечатление. Он все время открывал полглаза и на них смотрел. Он смотрел на большой палец, который гордо возвышался над всеми остальными, на плотную резинку, которая натерла красную полоску на ноге, на синие цветочки, вышитые на внешней стороне, выше щиколотки, на продольные тонкие линии, которые повторяли форму ступни.
Неожиданно к нему подошла Рахиль Иосифовна и шепнула:
– Так, Лева! Хочешь, чтоб я тебя выгнала? Закрыл глаза и заснул, понятно?
Вся процедура засыпания занимала минут пятнадцать, а сон, во время которого им что-то говорили, иногда каждому в отдельности, но они уже не слышали, – минут сорок, но засыпали больные по-разному, кто быстрее, кто медленнее, и Рахиль Иосифовна подходила то к одному, то к другому, проверяя, как обстоят дела. К Нине она подходить не стала, а сказала громко и отчетливо, с различимой в голосе улыбкой:
– Нина, ты что-то сегодня никак… Это он тебе мешает? Ну-ка давай, сосредоточься.
Хотя Нина-то как раз лежала абсолютно спокойно, закрыв глаза и мирно дыша.
Лева еще не знал, что с ним происходит, он просто лежал и удивлялся, почему его глаз все время упирается, помимо его воли, в эти белые носки, и что он (глаз) в них такое интересное нашел.
Нет, конечно, смотрел он и на все остальное – на холмики, совсем маленькие, которые тихо-тихо поднимались и опускались на кофточке, на волосы, смирно уложенные вдоль лица, на нос, розовый от отраженных занавесками лучей солнца, на руки, послушно протянувшиеся вдоль тела…
Но белые носки были интересней всего.
Еще его поразила фраза, брошенная вскользь Рахиль Иосифовной – Нина тоже не могла заснуть. (Потому что чувствовала его рядом.) И он не мог заснуть, потому что рядом была она…
Это было такое радостное, счастливое открытие, что он начал вдруг улыбаться с закрытыми глазами, чувствуя, как действительно теплеют и тяжелеют его руки и плечи, и с этой же улыбкой проснулся, секунду помедлил и встал.
Нина тоже не сразу очнулась от сна, провела рукой по лицу и села, глядя на него какими-то странными, ничего не видящими глазами.
– Ну вот… – сказала она хрипло. – Все и кончилось. А так было хорошо.
Эти белые носки, совершенно детские и беззащитные, какие-то до неприличия откровенные, как бывают откровенны только маленькие дети, – многое решили в судьбе Левы, хотя он об этом и не догадывался.
* * *
В отделении помимо врачей и медсестер был также воспитатель, Владимир Андреич, белобрысый мужчина с загадочными манерами – очень тихий, спокойный, даже равнодушный, который не очень любил смотреть больным прямо в глаза.
Обычно он сидел во дворе на лавочке, рассеянно глядя вокруг. Никаких игр или занятий он не проводил, просто наблюдал. Иногда он выходил во двор со своим журналом – толстым разлинованным гроссбухом и что-то туда записывал.
Этот гроссбух вызывал у обитателей отделения жгучее любопытство, смешанное с какой-то глухой ненавистью и разными подозрениями.
– Что он туда пишет, а? – спрашивала порой Нина, глядя из окна комнаты для занятий, где они иногда сидели вдвоем, перебирая пластинки.
– Да не знаю… Какие-нибудь свои мысли, – легкомысленно отвечал Лева.
– А говорят, не мысли… Говорят, он за нами все записывает, а потом Б. 3. доносит. На каждого.
– Что, например?
– А вот то, например. Кто с кем гуляет, кто с кем уединяется, кто с кем целуется… Вот про нас, например.
– Ерунда, – уверенно говорил Лева. – Зачем ему это надо? А про нас и так все знают. Тоже мне тайна.
– Это тебе так кажется, – жестко говорила Нина. – А может, он не Б. 3. докладывает, а кому-то другому? Повыше… А потом Б. 3. возьмут и уволят. Вот из-за таких, как ты. Которые правила нарушают.
Постепенно разговоры о таинственной тетради Владимира Андреича становились все горячее и приобретали в жизни отделения все большее значение. Ходили слухи, что ребята из предыдущего потока, ну, те, которые выписались после сеанса, вызвали однажды воспитателя на откровенный разговор и немного набили морду.
– И что, их не выгнали? – с восхищением спрашивала Нина у Курдюкова, который был основным возбудителем слухов.
– Конечно, нет. Что ж он, дурак? Его после этого самого сразу уволят, за то, что не справился с дисциплиной.
Курдюков постоянно намекал на то, что опыт этот надо повторить, сверкал глазами и загадочно ухмылялся в ответ на конкретные расспросы – как будет бить и когда, но вся эта история закончилась совершенно по другому сценарию, очень странному и непонятному для Левы и для всех остальных, пожалуй, тоже.
В беседке, пыльной и захламленной бумажками и даже засохшими экскрементами, сделали уборку. Оттуда выгребли все окурки, всю рухлядь и поставили стол для пингпонга. Откуда-то появились ракетки, шарики (их, конечно, всегда не хватало, и порой приходилось играть даже помятыми), началась будничная ежедневная рубка, игра, которая продолжалась с раннего утра до позднего вечера.
Лева играл плохо, записывался в длинную очередь, долго ждал, быстро проигрывал и опять садился на лавочку – ждать очереди, следя за мелькающим в полутьме шариком.
Для девчонок выделяли определенный час, когда беседка, пахнущая гнилым деревом, сыростью, мужским потом, вдруг наполнялась свежим воздухом, громкими криками, болтовней, смехом – но потом все кончалось, и снова начиналось суровое мужское сидение под анекдоты и похабную ржачку, которое Леву немало утомляло.
Чемпионом отделения был, конечно, Курдюков, он сильно гасил, отпускал ядовитые шуточки, психологически подавляя противника, красиво матерился и иногда быстро курил, вызывая зависть и восхищение. Вообще он был красавец, гусар, чемпион, гордился тем, что получает на заводе приличные деньги, вскользь сообщал, что играет за спартаковскую молодежку в футбол, кое-что рассказывал про баб, когда отдыхал (а отдыхал редко, потому что у всех выигрывал). В Леве он вызывал искреннее восхищение, даже обожание, но молчаливое, только однажды Лева попросил у него докурить окурок…
– А ты куришь? – недоверчиво спросил Курдюков.
– Попробовать хочу, – сказал Лева, держа в руках обслюнявленную «Приму». Но он был не брезглив, поэтому просто вытер конец сигареты об штаны и с интересом следил, как тает от огня белая тонкая бумага, набитая желтой скрученной травой.
– Только не затягивайся сильно, – предупредил Курдюков, но Лева уже затянулся, кашлянул, сильно прослезился, и в голове зашумело, поплыло, он лег прямо на теннисный стол и блаженно стал смотреть вверх, на щербатый закопченный потолок.
Прошло несколько дней, как вдруг Курдюков заявил, что надо провести турнир по всем правилам, составил таблицу, всех записал, в том числе и Леву, и тут кто-то сказал, что надо бы пригласить и Владимира Андреича, он, говорят, неплохо играет.
– Кто неплохо играет? Этот упырь? – брезгливо поморщился Курдюков, но все-таки сделал новую графу в таблице.
Когда приглашенный в турнир Владимир Андреич поднялся по ступенькам в беседку, его встретили сдавленным хихиканьем. Он играл, не снимая белого халата, в смешных зеленых носках и аккуратных парусиновых туфлях, которые казались стариковскими.
Но неожиданно выяснилось, что Владимир Андреич играет лучше всех, даже лучше Курдюкова, причем играл он абсолютно молча, спокойно, неторопливо, подавляя всех корректностью и немногословием.
В его резких и неожиданных движениях была такая сдержанная мужская сила, что после первых розыгрышей, когда от неожиданности народ стал ржать, глядя на мечущегося по беседке с ракеткой в руках воспитателя (собственно, в этом и была тайная цель – расколдовать сфинкса, выжать из него какие-то человеческие реакции), воцарилось тягостное молчание.
Быстро проиграв финал турнира, Курдюков немедленно потребовал матч-реванша из пяти партий. Стерпеть такого позора он, конечно, не мог.