Появился пятый.
Пятым был Шурик, тот самый гитарист из Реутово, который оказался в отделении уже после него, и который сразу заприметил в Нине родственную дворовую душу, Подмосковье, все такое прочее. Этот парень с его привычкой сплевывать длинную тягучую слюну всюду, где он находился, не то чтобы Леву отвращал или вызывал ревность.
Он, конечно, был типичной урлой, весь в ужасных угрях, с длинными грязными волосами, с гитарой, которую он носил на плече, с тихим, невероятно ласковым матеркой, от которого Нина глупо хихикала – но дело было не в этом. В конце концов, заболевание, отделение, где они все лежали, врачи, общие разговоры о сеансе, о таблетках, о спазмах в горле, которые мучили Шурика как-то совершенно неожиданно и бессистемно – они сглаживали и упрощали общение.
Да и, по сути, Шурик был незлым, даже теплым парнем. И Лева не чувствовал к нему никакой классовой неприязни. Он вообще был ярым противником классового подхода и привык в представителе любого класса, тем более рабочего, видеть только хорошее.
Нет, дело было не в этом. С Шуриком была связана одна история, вернее, один момент, который вызывал в Леве странный утробный страх, доходящий до отупения.
Однажды Шурик, сидя на лавочке (то ли это было в отделении, то ли в парке, словом, они были вдвоем с Левой), рассказал ему, как реутовские развлекаются долгими зимними вечерами.
Говорил он, как всегда, дергано, скомканно, заикаясь, очень неразборчиво, с массой словечек, которых Лева просто не понимал.
И поминутно сплевывая.
– Ну это… а что… знаешь… вот эти тетки… ну, пожилые вроде, да? А вообще… Как вот мы… Идет она вечером домой, там, с сумкой… да? Ребята берут ее в кружок… Она – ой, мальчики, да я же вас знаю… А они стоят молча… Взяли в кружок… И все. И знаешь, ничего. Выпорют ее, она молчит, собирается и опять домой. И я не знаю, вообще, может, ей даже нравится? А?
– Что сделают? – переспросил Лева.
Шурик побледнел от неожиданности.
– Ну выпорют. Ну ты чего… Ты чего, не порол никогда?
Это был скользкий, липкий момент, который быстро растворился, исчез, испарился, Лева пытался выбросить его из головы – конечно, бред, обычные такие рассказы, урловые, грязные и возбуждающие, он их в школе наслушался, тошнит от них, но Шурик, с его рассказом о том, как они играют в хоккей, потом идут пить, потом… Шурик с его сплевыванием, с его телячьими добрыми глазами, сутулый, больной, вялый, с угрями, с его гитарой, эти реутовские новостройки (он никогда там не был), бесконечные темные дворы, горящие в темноте окна, эти женщины с сумками – все это настолько колом стояло в голове, что он однажды сказал Нине, что ни впятером, ни вчетвером встречаться больше не будет, потому что скучно. Об истинной причине он не сказал.
– А с тобой ходить не скучно? – жалобно спросила Нина. – Ты же молчишь, странный такой. Ну ладно, не сердись. Скоро 1 сентября, осталось лета нам с тобой знаешь сколько? Две недели…
* * *
Вообще изнасилование было той темой, которой Лева боялся по-настоящему. И с которой он упорно сталкивался то там, то тут…
Не только в разговорах школьников, юнцов, в которых правды, как он чувствовал, не было ни на грош – были и другие примеры.
Больше всего ему помнилась сцена из японского фильма (почему-то Лева ходил на него с отцом) – в ней изнасилование в пустом осеннем лесу было показано так, что избавиться от этих картинок Лева уже не мог никогда.
Там было два изнасилования, одно за другим – сначала бедная девушка с младенцем за спиной, привязанным по-азиатски, на платке – просила денег или муки в долг у богача, толстого неприятного японца с бородой. И тот отказывался давать в долг, грубо хохоча, а потом валил ее в сарае на солому и пользовался всласть.
Но это было еще ничего, но режиссер, чувствуя банальность и недостаточную жестокость предыдущей сцены, решил сразу запустить еще одну – девушку на дороге встречает группа японских школьников, симпатичных юнцов на велосипедах, и они, чувствуя, что с девушкой что-то неладное, сначала загораживают ей дорогу велосипедами, а потом ведут в лес, по очереди передавая плачущего младенца друг другу…
Почему-то вид этого младенца на руках хохочущих японцев, куча сваленных велосипедов, кружащиеся над головой девушки деревья – все это показалось Леве таким страшным, что он зажмурил глаза и сполз в кресле.
А потом почувствовал тошноту.
Его мутило и чуть не вырвало, прямо там, в кинотеатре. Но он справился с собой и продолжал смотреть.
Натыкался он такие сцены и в советских произведениях – не в фильмах, конечно, но в книгах про гражданскую войну. Одну сцену, про изнасилование казаками каких-то крестьянок, он нашел даже в толстом томе в серии «Военные приключения».
Это был роман видного советского писателя, фамилию которого он не запомнил.
Отец насиловал дочь в романе Анатолия Иванова «Вечный зов».
Ну и так далее.
Везде глухо упоминались белые распластанные конечности, пятна крови, в общем, тошнота и мучительный страх вновь подступали к горлу.
Почему никакое другое преступление не мучило, не пугало Леву так сильно, как это? Он никак не мог понять…
В нем, в этом преступлении, был переход через край… Нет. В нем, в изнасиловании, был какой-то ужас, который находился внутри него самого. То есть там был страх не перед преступником, убийцей, злодеем, злодей изначально был случайностью, упырь и маньяк-убийца были исключены из общего хода жизни, а здесь был именно страх перед людьми, перед жизнью, перед ее устройством вообще.
Ведь в таких вещах, теоретически, мог принять участие любой мужчина – ну вот, тот же реутовский Шурик. Да и он сам. Или не мог?
Лева чувствовал вместе с ужасом и какое-то возбуждение, когда читал эти вещи или смотрел их в кино – но одновременно с возбуждением ему передавался, физически, на уровне ощущений, страх, ужас женщин, он смотрел в их расширенные глаза, и его тошнило от ненависти, от боли, от бессилия что-то изменить.
Изменить в самом порядке вещей.
… И искренне считал, что всех насильников надо расстреливать в первую очередь. Как раньше.
– Расстреливали раньше за изнасилование, – сказал ему отец спокойно, когда они вышли из кинотеатра, и Леве пришлось рассказать, что с ним было, в каком месте он почувствовал себя плохо. – Знаешь когда? После войны. Очень много было таких преступлений… И сразу, вот как расстрел ввели, их стало меньше.
* * *
Наступил сентябрь. Их прогулки становились реже. Родители не отпускали Нину, да она вроде и не сильно стремилась. Лева тоже выписался, удачно пройдя второй сеанс, речь его сильно улучшилась, а настроение сильно ухудшилось.
Главная тема ускользала из его жизни, стремительно и бесповоротно. Мама смотрела на него с жалостью, один раз даже купила на работе дорогие билеты на концерт испанского певца Рафаэля, но Нина не пошла, сказала, что Рафаэля не любит, пойдет лучше в кино.
Но ходить с ним в кино она почему-то отказывалась, может быть, после одного случая, когда он проявил себя опять не с лучшей стороны. Как-то раз она сидела дома, в своих Химках, и никуда не хотела идти, родителей не было, только ее брат, и Лева сказал, что сейчас приедет.
– Ну ладно… – удивилась она. Видно, сидеть дома одной было совсем скучно.
Он привез цветы, она лениво ставила их в вазу, была какой-то совсем другой, в толстой шерстяной кофте, в шерстяных домашних колготках, часто краснела, когда он на нее смотрел, застенчиво предложила чаю, квартира была смежная, трехкомнатная, в большой проходной комнате за круглым столом сидел десятилетний брат и читал книжку, на Леву он посмотрел сурово и тоже покраснел, тогда они пошли, чтобы не мешать, к ней в комнату, и она, не зная, куда его деть, чинно села за письменный стол, а ему предложила сесть на кровать, больше было некуда, комната была крохотная, кресло просто не помещалось, постепенно ей стало скучно, и она перешла к нему, они начали целоваться, очень тихо, потом стало жарко, толстую кофту она сняла, осталась в тонкой, и он вдруг начал расстегивать ей пуговицы, одну за другой…
Она строго отстранилась, и сказала:
– Я сейчас брата позову. Учти.
Он учел и уткнулся головой ей в живот, не двигаясь. Она гладила его по голове и шептала, что пора уходить, потому что скоро придет с работы отец.
Он быстро ушел, и она удивленно смотрела ему вслед.
Все кончалось.
Однажды они шли из больницы – она с Таней, еще с какими-то девчонками, и он сказал: ты куда?
Она остановилась и, когда девчонки отошли, сказала ему грубовато:
– Ты больше со мной не ходи.
– Почему?
– А зачем?
Он не нашел что ответить, и она, отвернувшись, заспешила от него прочь. Безо лишних слов и долгих прощаний.
Было уже холодно, конец сентября, или начало октября, или уже ноябрь, больше он в больницу не ездил, до следующего лета, до следующего сеанса.