I П о д м а с т е р ь е (догадливо). На высших контрольных должностях?
С а е т а н. А ты как думал, браток? И-эх! Но как сравнить два человеческих мозга? Даже нет, не сравнить — хотя и это трудно, — а уравнять. Так вот — маленькая неприятность: они будут работать так же, как мы. Сейчас у этой сволоты слишком много радостей — пока еще существует творчество, — и-эх! А я ведь тоже мог бы новый фасон придумать, хотя нет, это уже не то — нет. Не то! не то! (Заливается слезами.)
I П о д м а с т е р ь е. Бедный мастер! Ему вишь хочется, и чтоб работа была механической, и чтоб дух эту механику одухотворял, как у тех старинных музыкантов да художников, что своими выделениями себя так уникально самовыражали. Я что, белиберду несу?
I I П о д м а с т е р ь е. Да нет, только как-то не по-нашему. Я бы все это сказал по-свойски. Но может, не стоит? (Пауза; никто его не просит. Он тем не менее продолжает.) Неприятная пауза. Никто меня не просит. Однако говорить я буду, потому как мне охота и удержу нет никакого. Наверняка нынче опять заявится эта княгиня со своим прокурористым псом и тоже начнет болтать — нами дырки сверлить в метафизических пупках, как енти бла-ародные господа называют у себя те конфетки, что у нас были и останутся зудящими язвами. Противоречий этих никакими силами не примирить — вот оно, то самое, то ись те самые, сакра ихняя сучара, аристокрачьи выворотни, что они своими метафизическими переживаниями именуют, — щекочут себе ими раскормленное брюхо, и каждый такой щёкот у зажравшейся скотины — нам, как острый нож в кишках. Я, того, хотел сказать, и я скажу: жить и умереть, сжаться в булавочную головку и объять собой весь мир, напыжиться и обратиться в прах... (Внезапная пустота в башке не позволяет ему продолжать.) Ничего я больше не скажу — в башке вдруг стало пусто, как в амбаре, не то на гумне.
I П о д м а с т е р ь е. Да — не шибко вы надорвались в этом своем спиче через «эс», «пе» и «че». Видите ли, Ендрек, я знаком с теорией Кречмера по лекциям этой интеллектуальной лафиринды Загорской в нашем Свободном Рабочем Университете. Ох, свободный-то он, свободный — да свободен-то он от запора, этот наш слабительный Университетик. Сами-то они угощаются твердым кормом знаний, а на нас изливают свой умственный понос, чтоб нас еще сильнее задурить, чем все эти религиозники, которые дурака валяли на службе феодализма и тяжелой индустрии. Я вам, Ендрек, заявляю: это психология шизоидов. Но не все такие, как они. Это вымирающая раса. На свете все больше людей пикнического типа. Все ихнее — и радиво, и глядиво, и кино, и домино, и сытое брюхо, и мытое ухо, все у них как надоть — ну дак чё ещё-то? А сами они — падаль гнусная, гуано безмятежное, преотвратное. Вот те и пикнический тип, ясно? А этакий, гля, собой недовольный, он же тока сумбур на свете разводит, и все это — чтоб самого себя в своих глазах возвысить и себе же показаться лучше, чем есть, — не быть, а тока показаться, и не лучше, а тока эдаким, значит, что мол лучше некуда, и всем дескать на зависть. И уж с таким-то вывертом этот тип перед самим собой ломается. (После паузы.) А я вот даже сам не знаю, какой я тип — пикнический или шизоидный?
С а е т а н (твердо; лупит молотком по сапожной колодке или чему-то вроде). И-эх! И-эх! Болтаете тут, а жизнь проходит. Как бы я хотел ихних девок дефлорировать, девергондировать, насладиться ими, jus primae noctis[78] над ними осуществить, на ихних перинах всласть выспаться, до блевоты их жратвой нажраться, а потом потусторонним ихним духом захлебнуться — но не под них подделываться, а создать всё лучше прежнего: и даже новую религию — пускай всем на посмешище, и новые картины, и симфонии, и поемы, и машины, и новехонькую, прелестную, в аккурат как моя Ганнуся... (Обрывает фразу.) И-эх! — не буду: на ихнем языке это кощунством прозывается. (Резко.) А что есть у меня? Что я со всего этого имею??
I I П о д м а с т е р ь е. Тише вы!..
С а е т а н. Чего там тише — тоже мне, фраер! И-эх! И-эх! И-эх! И-эх! И-эх! И-эх! (Колотит молотком.) Сын примкнул к этим самым — мерзко называемым «Бравым Ребятам». Якобы — организация тех, кому подавай всё сразу; но не большевики, потому как интеллигенцию они употребить желают, и никого не убивать — разве что в крайнем случае, когда иначе нельзя. И-эх!
Справа входит прокурор С к у р в и. Цилиндр. Зонтик. Костюм с жакетом. В светло-перчаточных руках желтые цветы.
С к у р в и. Как это: никого не убивать — «разве что когда иначе нельзя». Никогда нельзя, а всегда нужно — вот как. Хе-хе.
I I П о д м а с т е р ь е. А этот — «хе-хе»! Один — «и-эх», другой — «хе-хе»: невыносимо. (Яростно накидывается на неестественно-огромный, просто гигантский офицерский сапог, который вытащил из левого, заваленного рухлядью угла. Скурви смотрит на него выжидающе, с ухмылкой. Через мгновенье II Подмастерье отчаянно вопит.) Не хочу я работать за гроши! Не буду работать! Пустите меня!
С к у р в и (холодно; ухмылки как не бывало). Хе-хе. Путь свободен. Можете идти и сдохнуть под забором. Только труд дает свободу.
С а е т а н. Да, но сам-то ты работаешь, сидя в кресле, покуривая дорогие «папирусы», жрешь чего хочешь. «Работник умственного труда». Поганец! Однако и чувственного труда тоже — и-эх! (Дико хохочет.)
С к у р в и. Вы что же, Саетан, полагаете — когда-нибудь будет иначе? Неужели вы и вправду думаете, что все будут механизированы и подогнаны под стандарт физического труда? Ну уж нет — всегда останутся директора и высшие чиновники, которые будут вынуждены даже питаться иначе, чем фабричные мастеровые, так как умственный труд требует особых элементов мозга — мозга и еды.
II Подмастерье плачет.
С а е т а н. И-эх! — но они-то будут питаться соответствующими препаратами без вкуса и запаха, а не лангустами и хлюстрицами, как ты, прокурор верховного суда по разрешению социальных конфликтов между трудом и капиталом. Ты, кастрат элитарный! В нынешние времена фашиствующих синдикалистов вроде моего сыночка ты еще можешь существовать, как солитёр во чреве этого развратного бандюги — загнивающего высшего общества. Но когда подлинные синдикалисты уничтожат государство как таковое, такие, как ты, будут не нужны. Появится настоящий товарищ-директор, вскормленный гнусными пилюлями... (Плачет.)
С к у р в и. У вас просто комплекс лангуста — у вас и вам подобных. Не ждите, Саетан, никогда этому не бывать. Не может наш вид так деградировать, чтоб у него органы пищеварения съежились и довольствовались парой пилюль. Тогда пропорционально деградировало бы все на свете — и вообще бы не было проблем: осталась бы масса угасающих простейших организмов, а не общество, безнадежно больное взаимозависимостью своих составных частей.
I I П о д м а с т е р ь е. Вот что я вам скажу: любая правда была бы хороша, кабы не личная жизнь. Вот вы, господин прокурор, отва́лите свою работу и можете вволю размышлять об абстрактных материях вне зависимости от вашего желудка и прочих толсто-тонких кишок...
С к у р в и. Ну, это преувеличение...
I I П о д м а с т е р ь е. Но не сильное. (В отчаянии.) Мне хочется красивых баб и много пива. А я могу только две кружки, да еще вечно с этой Каськой, вечно с этой Каськой — черт бы ее драл!..
С к у р в и (с отвращением). Хватит...
I I П о д м а с т е р ь е (подступает к нему, сжав кулаки, с иронией). Ах, хватит? Ах, у господина прокурора верховного суда в носу щипет из-за того, что Ендреку вечно приходится с одной и той же Каськой. Ведь сам-то господин прокурор у нас теософ. Оченно изячные у него идейки. Но и девок у него сколько душе угодно. Вот бы ему еще только одну, ту самую, но с ней-то как раз ничего и не выходит — хи-хи — везде одни и те же проблемы, отношеньица параллельно сдвинуты либо еще как коллинеарно уподоблены — хи-хи!
С к у р в и (холодно). Молчать, флядское отродье, молчать, потрох крученный!
I П о д м а с т е р ь е. Ха-ха! Эх! Попал, ей-богу попал! Сейчас она сюда заявится, эта садистка с лицом ангелочка, эта аморальная развратница, бревийерка эдакая — что твоя маркиза де Бринвийер. И что ей муки господина прокурора, которому приходится с другими девками, мечтая о ней, о ее «недоштупной» шоме — в слове «сома» нет ничего дурного — так вот, для нее поглазеть на эти муки — то же, что заглянуть мимоходом в мастерскую, где мы потеем, подыхая от трудового смрада, или в тюрягу, где лучшие самцы околевают в половом, точнее, внеполовом отчаянии среди духовного и телесного распада...
С к у р в и. Он помешался, это его безумие — от невозможности удержаться — оно отравляет меня как цикута. Я сам начинаю сходить с ума! (Падает на сапожную табуретку.) Как же я ее понимаю, даже в худших ее женских духовных пакостях... как бы было прекрасно... Что делать, коль ей угодно, чтоб ни-ни — ох, ох! Мои страдания насыщают ее полнее, чем насытило бы любое мое безумное гиперизнасилование.