С к у р в и. Он помешался, это его безумие — от невозможности удержаться — оно отравляет меня как цикута. Я сам начинаю сходить с ума! (Падает на сапожную табуретку.) Как же я ее понимаю, даже в худших ее женских духовных пакостях... как бы было прекрасно... Что делать, коль ей угодно, чтоб ни-ни — ох, ох! Мои страдания насыщают ее полнее, чем насытило бы любое мое безумное гиперизнасилование.
С а е т а н. О — гляньте-ка — распался на элементарные частицы и даже уже не воняет. Пошей-ка с нами сапоги, а, господин прокурор, — вам это пойдет на пользу — не то что вид приговоренных к смерти с утра пораньше.
С к у р в и (всхлипывая). Вы даже это знаете, Саетан?! Саетан! Как это все ужасно...
Входит К н я г и н я в сером костюме, в руках — великолепный желтый букет. Она раздает цветы всем присутствующим, не исключая и Скурви; тот, не вставая с табуретки, принимает цветок с достоинством и затаенной обидой (как это выразить на сцене, а?). Потом она сует букет в огромный радужный флакон, который несет за ней расфуфыренный лакей Ф е р д у с е н к о. Фердусенко, кроме того, держит на поводке фокстерьера Теруся.
К н я г и н я. Здравствуйте, Саетан, здравствуйте. Как поживаете, как поживаете? Здравствуйте, господа подмастерья. Ого-го — работа кипит — все, я вижу, рьяно трудятся, как некогда выражались духовные наставники наших писателей — те самые, из восемнадцатого века. Прелестное словечко — «рьяно», не правда ли? А вы, господин прокурор, могли бы рьяно заняться любовью? (Терусь обнюхивает Скурви.) Терусь, фу!
С к у р в и (постанывая на табуреточке). Хочу своими руками сшить пару башмаков — хоть одну пару! Тогда я буду вас достоин, только тогда. Я смогу сделать что захочу из кого захочу. Даже из вас сумею сделать добрую, домашнюю, любящую женщину — чудище вы мое обожаемое, единственная моя... (Вдруг его словно заткнуло.)
С а е т а н (в суеверном изумлении). Тихо, вы! Эк его заткнуло — и-эх!
К н я г и н я. Ваша беспомощность, доктор Скурви, возбуждает меня до экстаза. Мне бы хотелось, чтоб вы посмотрели, как я — ну, знаете? — это самое, только не скажу с кем — есть один дивный поручик из числа синих гусар жизни, еще кое-кто из моего круга или слоя, есть еще один художник... Ваша робость для меня — резервуар самого разнузданного, животного, утробно-насекомого сексуального наслаждения: я бы хотела, как самка богомола, которая в конце пожирает, начиная с головы, своих партнеров, в то же время не переставая это самое — ну, сами знаете, хе-хе!
I I П о д м а с т е р ь е (скверно, на манер госпожи Монсёрковой, выговаривая французские слова, поднимает огромный офицерский сапожище). Кель экспресьон гротеск[79]!
Чувствуется, что сапожники чрезвычайно возбуждены.
С а е т а н. Дай-ка ему, пес его фархудру грёб, тот офицерский, кирасирский сапожище. Пусть дошьет за тебя. Это ему нужны такие сапоги — ему и тем молодчикам, ради которых он заточает героев будущего человечества в свои дворцы — дворцы духа его! Держать весь этот сброд за морду — вот их благороднейший лозунг. И-эх! И-эх! И-эх-х!
I П о д м а с т е р ь е. Товарищ мастер, а у него ведь, это, еще одна беда: он же влюбился в нашу распутную ангелюшечку только потому, что она княгиня, а он — простой буржуй третьего сословия, а не фон-барон никакой. Таких, как он, еще лет двести назад графья безнаказанно били по мордасам. И вот он страдает, и сам своим страданием упивается — а без этого ничто ему не мило, драной кошки сыну, как писал сам Бой.
С к у р в и (вскакивая; при этом II Подмастерье сует ему в распростертые объятья офицерский сапожище. Скурви, прижимая сапог к груди, восторженно ревет). Нет! — только этого у меня не отнимайте: я истинный, либеральный — в экономическом смысле — демократ.
С а е т а н. Ну, ты его зацепил. Да — он скорбит, что не привелось ему лизнуть этого паршивейшего из возможных прозябания — среди фиктивно-иллюзорных ценностей графского житья-бытья последней половины двадцатого века. Да он бы не знаю что отдал, только бы стать страдающим графом да сверху вниз пялиться на всё наше житьишко с этаким, знаете ли, тонким превосходством, что уж, пёсья сука, и не знаю как. Мало ему, что он, доктор права и прокурор чуть ли не высшего, прямо-таки Страшного суда, может сапоги тачать, — ему важнее, что́ этот ангелочек (указывает на Княгиню) протрубит ему на своем нутряном органчике.
К н я г и н я (фокстерьеру, которого утихомиривает Фердусенко). Терусь, фу! И вы, Саетан, тоже — фу! Да нельзя же так — и не спорьте, что «льзя», как говаривали славянофилистые остряки, мастера бессмысленных словечек. Это безвкусно, и все тут. У вас всегда было столько такта, а нынче...
С а е т а н. Буду бестактным — буду! Довольно вкуса. Все нутро выверну — всю грязь и страшный смрад. Пусть все смердит, пусть вусмерть просмердит весь мир и высмердится напрочь — может, хоть потом наконец заблагоухает; жить в таком мире, каков он есть, просто невозможно. Несчастные людишки не чуют, как зловонна демократическая ложь, а вот вонь сортира они чуют, сучье вымя — и-эх! Вот она, правда: он бы все отдал, чтоб хоть секунду побыть настоящим графом. Ан не может, бедолага, — и-эх!
С к у р в и. Пощадите! Признаюсь. Сегодня утром при мне повесили осужденного мною графа Кокосинского. Януша, не Эдварда, не убийцу уличной девки Ривки Щигелес, а государственного казнокрада из Пэ-Зэт-Пэ, кабинет 18. Признаюсь: я завидовал, что его вздернули, да, я завидовал ему, настоящему аристократу. Конечно, если б до дела дошло, я бы и за девять лучей в короне повесить себя не дал — но в тот момент: завидовал! Он говорил, этот граф, а его рвало от страха, как мопса от глистов. «Смотрите, как в последний раз блюет — je dégobi[80] — настоящий граф!» О — хоть раз иметь возможность так сказать — и умереть!..
К н я г и н я (фокстерьеру). Терусь, фу! Я просто таю от нечеловеческого наслаждения! (Поет — это первый куплет.)
Я из рода «фон унд цу» —Приглянулась шельмецу.Мчусь, как антилопа гну,То подпрыгну — то взбрыкну!
Это мой первый куплетик сегодня с утра. Моя девичья фамилия Торнадо-Байбель-Бург. Вы, Роберт, понятия не имеете, что за наслаждение носить такую фамилию.
С к у р в и (изнемогая). Ах — а ведь когда-то и она была девицей! Мне никогда и в голову не приходило. Малюсенькой девчоночкой, дочурочкой-бедняжечкой. Эта ее в высшей степени безвкусная песенка умилила меня до слез. На меня такие вещи действуют сильнее, чем подлинное страдание. Чей-нибудь маленький стыдливенький фо-па до жути трогает меня, а на кишки навыпуск я могу смотреть без дрожи. Золотко ты мое единственное! О, как безмерно я тебя люблю. Страшно, когда дьявольское вожделение сливается воедино с нежнейшей сентиментальностью. Вот тогда самец готов — готё-о-у.
Падает с табуретки, прижимая к груди сапог. Сапожники поддерживают его, не выпуская из рук желтые цветы, полученные от княгини. Они, заговорщически подмигивая друг другу, прямо-таки ведрами хлещут нездоровую атмосферу.
I I П о д м а с т е р ь е (нюхая букет. Скурви пристроили на табуретке в очень неудобной для него позе — головой вниз). Страдалец, тоже мне! Вот я — да: я глотаю реальность помойными ведрами. Реальность нездоровую, как миазмы Кампанья Романа.. Потягиваю охлажденные помои через трубочку, как мазагран. Адская мука! Кишки обожжены, будто мне сделали клистир из концентрированной соляной кислоты.
К н я г и н я (риторически). Это уж слишком.
I I П о д м а с т е р ь е (упрямо). Нет, вы только подумайте: отчего я такой, а не иной? Неправда, что о другом существе я не мог бы сказать «я». Я мог стать ну вот хоть этой падлой (указывает на Прокурора), а я — грубо говоря — всего лишь какая-то обледенелая супервшивота или что-то вроде — на перевале дичайшего абсурда, где дух перемешан с плотью, а монады с автоматами — я, того, уж и сам не знаю... (Сконфуженно умолкает.)
С а е т а н. Нечего конфузиться, Ендрек! Все вранье — биологический материализм автора пьесы говорит о другом: это синтез исправленного психологизма Корнелиуса и дополненной монадологии Лейбница. Миллиарды лет соединялись и дифференцировались клетки только затем, чтобы такое мерзкое дерьмо, как я, могло сказать о себе — «я»! Или такое метафизическое проститутище княжеских кровей — к чему сюсюкать? — пся крев, пёсья мать ее, сука коронованная...
К н я г и н я (с укором). Саетан...
С а е т а н (возбужденно). Ирина Всеволодовна — вам еще Хвистек запретил присутствовать в нашей изящной словесности. Вот и приходится вам блуждать по бессмысленным пьесам, стоящим вне литературы, которых никто никогда играть не будет. Хвистек, скажу я вам, не выносит русских княгинь, терпеть их не может, бедняжка. Ему бы хотелось каких-нибудь белошвеек, стенографисток — я знаю? Но для меня — уж это слишком! Для меня, для нас сойдут и вонючие подзаборные шлюхи, и еще более вонючие площадные или какие-нибудь дворовые матроны: все эти наши бабки, да тетки, да дядькины жёнки... и-эх!