И, снова сжав мою руку, он повел меня направо, к небольшой галерейке, погруженной в полумрак. Еще раньше, чем он успел включить свет, я понял, что именно отсюда в основном шел запах. Это была мастерская, где царил беспорядок: вперемешку стояли флаконы с оранжевой и розовой жидкостью, коробочки с гримом, переливное устройство, валялись скальпели и крючья. На огромном столе лежало обнаженное, дряблое, бледное, слегка раздувшееся и уже начавшее вонять тело Филибера.
— Очаровательный молодой человек, только слишком любопытный, — пояснил Бальзамировщик. — Он уже пахнет, потому что я немного запоздал. Я готовлю его для «документальной» части.
Этим словом он, должно быть, обозначал среднюю часть своей живой картины. Но на сей раз это было уже слишком. Обезумев от ярости, я завопил:
— Вы хоть понимаете, что вы сделали?
Эти слова я сопроводил широким жестом, указав сперва на тело Филибера, потом на остальную часть этого жуткого мемориала. Он опустил голову — я подумал, что от раскаяния или стыда, но потом с ужасом заметил на его губах улыбку скромной гордости, с которой обычно принимают заслуженную похвалу.
— Двадцать лет изучения, десять лет практики! — просто сказал он.
— Но все эти украденные жизни! — в бешенстве продолжал я. — Эти люди, которых вы вырвали из нашего мира!
Он посмотрел на меня с некоторым удивлением и, помолчав, мягко произнес:
— Неужели вы действительно думаете, Кристоф, что этот мир стоит того, чтобы за него цепляться? Не лучше ли прикрыть эту лавочку и сделать из нее… произведение искусства? (Кажется, он употребил это словосочетание лишь за неимением лучшего.)
Полностью обескураженный, ничего не отвечая, я резко отвернулся, на сей раз с твердым намерением бежать как можно быстрее из этого кошмара. Но в тот момент, когда я снова оказался перед множеством забальзамированных трупов, волосы у меня чуть не встали дыбом: один из них отделился от застывшей группы и двинулся мне навстречу. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы узнать длинноволосого помощника Бальзамировщика — лжеблондинку — и понять, что он жив, при этом вооружен устрашающего вида топором и явно не намерен позволить мне сделать хоть шаг к выходу.
— Оставьте, Джон, — сказал мсье Леонар, снова беря меня за руку. — Мы еще не закончили нашу встречу.
Он снова подвел меня к своему творению, но не вплотную, чтобы я смог разглядеть широкую плиту из черного мрамора (наверняка ту самую, которую он заказывал в граверной мастерской возле кладбища Сен-Аматр). Теперь на ней были высечены и блестели золотом две строчки, которые служили пояснением ко всей картине:
О прошлое мое, лишь ты погребено,Но смерть моя — весна, что будет длиться вечно.
Макс Жакоб[142]
Блондин по-прежнему был здесь со своим топором, загораживая мне выход в галерею, через которую мы пришли. Я сказал себе, что положение становится все более опасным. Однако я особо не паниковал. Я понял, что если мсье Леонар решил мне еще что-то показать или объяснить, то я, по крайней мере, получаю отсрочку. Итак, я сделал вид, что меня интересуют детали, и принялся задавать вопросы. Из-за чего такая разница в освещении? Для чего понадобились профессиональные атрибуты жертв?
— А, вы заметили? Это долгая история. Вначале — вы будете смеяться — я прочел «Божественную комедию» Данте с описанием девяти кругов ада, семи чистилищ и десяти небес. Но я тщетно пытался бы воспроизвести ее в точности: мне не хватило бы для этого… материала.
При этом слове я вздрогнул. «Материал» для воплощения навязчивой идеи этого одержимого: вот несчастные безымянные покойники с кладбищ Сен-Аматр или Конш, вот Жан Моравски и мой дядя, объединенные против воли! Но вы, по крайней мере, умерли своей смертью, естественной или добровольной. А что сказать о тебе, бедная Эглантина, и о вас, Прюн и Филибер, злодейски умерщвленных, против воли вырванных из жизни в расцвете лет?
Но Бальзамировщик невозмутимо продолжал, словно был хранителем обычного музея, желающим привлечь внимание обычных туристов, или художником в кругу своих коллег, демонстрирующим свою работу. Итак, отказавшись в точности воспроизводить поэтический шедевр великого флорентийца, со всеми его бесконечными уровнями и подразделениями, он, тем не менее, все же решил ввести некоторые различия, в соответствии с причинами, по которым те или иные тела были удостоены той или иной участи. По краю круга он разместил «грешников», которые не заслуживали того, чтобы жить, и телам которых он нарочно придал нелепые и карикатурные позы. Те, кто помещался в середине, были ядром «общества», каким он его себе представлял: различные профессиональные корпорации со своими правилами и манерами.
— А кстати, — неожиданно вспомнил я, — здесь у вас нет представителей полиции…
Мне захотелось узнать, что он сделал с Клюзо. Но он не понял намека, и мне пришлось объяснить.
— Никогда больше не видел этого идиота, — ответил он. — Если он и исчез, то я тут ни причем.
Я сам себе удивился, подумав о том, что это досадно. Комиссар отлично вписался бы в картину — в своем неизменном твидовом пиджаке, с полуприкрытыми глазами и потухшим окурком сигары.
— И наконец, — продолжал мсье Леонар, — в центре — самые прекрасные существа, которые заслуживают быть сохраненными навечно… Но, Кристоф, вы так и не спросили у меня о моем секрете!
О каком именно? У Бальзамировщика были сплошные секреты. Он был совершенно секретным человеком, если можно так выразиться. И совершенным чудовищем.
— О том, что позволяет сохранить эти тела и навсегда уберечь их от разрушения.
На самом деле он имел в виду химическую формулу, которую искал столько лет, тот чудодейственный раствор, который был бы по сравнению с привычным составом, использующимся в танатопрактике — формалин, чуть глицерина, чуть метанола и т. д., — тем, чем старый арманьяк является по сравнению с виноградным соком или ядерная энергия по сравнению с кремниевой зажигалкой: он позволял сохранять тела не на какие-то два-три дня, а на два-три столетия! Я счел уместным напомнить ему об австрийском художнике-авангардисте,[143] о котором какое-то время назад писали газеты и который создавал из трупов — в основном это были задешево приобретенные трупы китайцев — некие подобия скульптур — для Музея современного искусства, для медицинских лекций, для метафизических медитаций, для мрачноватых перформансов.
— Пластинация?
Услышав это слово, он совершенно вышел из себя:
— Вы мне будете говорить об этом жулике, об этом… торговце! Я придумал свой способ на несколько лет раньше, чем он свой! Мне недоставало лишь последнего элемента, который я открыл этим летом, и… тел. Этот алчный тип оказался бы здесь вместе с остальными, если бы я смог до него добраться! Он позорит наше искусство! Кроме того, он показывает внутреннее устройство — мускулы, кровеносные сосуды, — он проникает под кожу. Тело без кожи — какой в нем интерес? Я уж не говорю о телах, которые он выбирает. Он вообще не знает, что такое бальзамирование!..
После этого он разразился новой философской тирадой, чуть ли не гегелевской:
— Это то, что позволяет существу наконец-то обрести истинное бытие и действительно быть, а не стремиться стать, и избавиться от жалкого небытия — об этом знали еще древние греки. Остановить эту утечку, это расточительство, которое и есть существование…
Я в полном замешательстве слушал его, пытаясь в то же время обдумать способ от него ускользнуть. От него и в особенности от топора его сообщника. Моим главным козырем был мой старый университетский рекорд в беге на двести метров. К тому же я знал путь к выходу, помнил все переходы, из которых, правда, часть была погружена в темноту, но я надеялся, что мне поможет дневной свет, падающий от входной двери. Вдруг я заметил в левой части панорамы чугунный шар для игры в петанк — он лежал у ног забальзамированного молодого человека, очевидно при жизни увлекавшегося этой игрой. Стараясь действовать с величайшей осторожностью, я потихоньку, с равнодушным видом, приближался к шару, словно для того, чтобы получше рассмотреть какую-то деталь. Бальзамировщик следовал за мной, на этот раз ничего не замечая — настолько он был увлечен своими рассуждениями:
— Ибо в текущей жизни (о! текущей во всех смыслах этого слова!) — несущейся галопом, плетущейся, бегущей — мы никогда не остаемся теми же самыми. Каждая из наших клеток уступает место другой, которая сменяется следующей… Наши ногти и волосы непрерывно отрастают, наши внутренности и мочевой пузырь наполняются без конца обновляющимися жидкостями и материей. Мы как те ручки, в которых меняют перья, колпачки, стержни и чернила: в конце концов не остается ничего из первоначальных составляющих, и, однако, это та же самая ручка! Благодаря моему составу все эти жалкие изменения, происходящие стихийно, это движение, этот кавардак наконец закончатся. Стоп! Улыбнитесь — вы обессмерчены, так сказать, зафиксированы, обрели форму, стали, в конце концов, самим собой — поскольку вечность наконец застыла внутри вас самих!