При виде Титуса Хартли встала как вкопанная, и лицо ее уродливо исказилось. Рот приоткрылся, углы его поползли вниз, как будто она вот-вот заплачет, глаза помутнели, а лоб был сморщенный, испещренный тенями, каким я его уже видел однажды; но выражало все это не изумление, не огромную грустную радость, а чувство вины и мольбу. И руки она бессознательно простерла не чтобы обнять, а чтобы умилостивить.
Все это я мгновенно уловил, и мне стало так больно, что я чуть не крикнул: «Не надо, перестань!» Сострадание толкало меня вмешаться, как в неравный бой. Но я уже был отстранен от участия в этой сцене. Титус шел к Хартли хмурый, гордый, сощурив глаза, явно вознамерившись остаться непреклонно-спокойным и не выказать никаких чувств. Однако он был неспособен скрыть – это сквозило во всех его движениях, даже в походке, – что он склонен простить кающуюся грешницу. Подойдя к Хартли, он грубовато облапил ее и стал подгонять к дому. Он протолкнул ее в дверь, обеими руками упершись ей в спину. Я поспешил за ними следом.
Когда я вошел, они уже беседовали, стоя в прихожей, и мне подумалось – как это не похоже на свидание матери с сыном. Но почему, собственно? Семейные отношения бывают такие странные, натянутые. Или Хартли так и не сумела – или ей так и не дали – стать ему матерью? Что они могут сказать друг другу?
– Мы не знали, где ты, куда девался, мы так старались узнать, писали, расспрашивали…
(Словно Титус успел поставить ей в вину, что она его не нашла.)
– Да, да, я ничего, у меня все в порядке.
(Это – в ответ на еще не заданный вопрос.)
– И здоров, и работаешь, или все еще… Где ты живешь?
– Я безработный. Я нигде не живу.
– Мы оставили свой адрес, думали – вдруг ты его потерял и вдруг зайдешь туда. И я послала письмо…
– Ничего, Мэри, ничего.
Чтобы прервать этот разговор, который порядком меня раздражал (мне претило, что он успокаивает ее и называет Мэри), я сказал:
– Вы бы прошли на кухню. Выпить не хотите?
Сам я выпил бы охотно, а на их месте просто изнывал бы по глотку спиртного, но они, видимо, не ощущали такой потребности и мой вопрос пропустили мимо ушей.
Титус прошел в кухню, Хартли за ним, и они остановились у стола, держась за него и удрученно уставившись друг на друга. Лицо Хартли выражало робкую мольбу и страх, его лицо – пристыженную, брезгливую жалость. Боль заполнила комнату, как ощутимая преграда. Я смотрел на них, мучаясь желанием помочь, вмешаться.
– А поужинать не хотите? Давайте поужинаем, поговорим…
Титус сказал:
– Адрес ваш я, конечно, не потерял.
Хартли сказала:
– Мне нельзя здесь оставаться. Может быть, пойдем к нам? Только не говори, что был здесь. Хочешь?..
Титус покачал головой.
Она продолжала:
– Бен не знает, что ты явился. Он пошел на одну ферму, узнать насчет собаки.
– Собаки? – переспросил Титус.
– Да, мы хотим завести собаку.
– Какой породы?
– Валлийская колли.
– Он приведет ее с собой?
– Не знаю.
Это хотя бы напоминало разговор на какую-то тему.
Мне надоело, что меня не видят и не слышат, и я крикнул:
– Давайте выпьем, давайте поужинаем!
Титус, не оглядываясь, отмахнулся от меня и сказал Хартли:
– Пошли сюда.
Она последовала за ним в красную комнату, и он закрыл дверь у меня перед носом.
Тут до меня наконец дошло, что лучше оставить их одних. К тому же теперь, когда Хартли была здесь, надлежало подробно обдумать следующие шаги, опасные и решающие. Я постоял в прихожей, подумал, потом побежал наверх в гостиную и достал почтовую бумагу. Еще давно я нашел в каком-то ящике пачку листков со штампом «Шрафф-Энд» – очевидно, собственность миссис Чорни – и теперь написал на одном из этих глянцевитых листков:
Многоуважаемый мистер Фич!
Сообщаю, что Мэри у меня и Титус тоже.
Искренне Ваш
Чарльз Эрроуби.Я сунул листок в конверт и выбежал из дома.
Меня немного удивило, что на дворе стоит теплый летний вечер. То ли в доме было холодно, то ли мне чудилось, что нормальное время должно было остановиться. Трава за шоссе была изумрудно-зеленая, торчащие из нее там и сям скалы сверкали, словно обсыпанные алмазами. Теплый воздух хлынул на меня волной, напоенной запахами земли, цветов, произрастания.
Я пробежал дамбу, свернул по шоссе в сторону башни и «Ворона», за поворот, откуда видна была бухта. Здесь, послушный моим указаниям, Гилберт остановил машину. Мне нужно было ее скрыть на тот случай, если позже понадобится что-нибудь соврать про нее в разговоре с Хартли.
Гилберт сидел на камне, глядя на ярко освещенную синюю воду. Он вскочил и подбежал ко мне.
– Гилберт, будь добр, свези это письмо и передай в Ниблетс, ну, ты помнишь, последний коттедж на той дороге.
– Слушаюсь, хозяин. Как там дела?
– Все хорошо. Езжай сейчас же, ладно? А потом возвращайся и жди здесь.
– А поужинать? В дом мне хоть можно войти?
Гилберт, снедаемый любопытством, жаждал быть в гуще событий.
Но это не входило в мои планы.
– Нет еще. Ты купи себе сэндвич в «Черном льве», а потом возвращайся сюда. Я еще не уверен, что будет дальше.
– Надеюсь, обойдется без кровопролития?
– Я тоже надеюсь. Ну же, поторопись.
– Но послушай…
– Езжай, ради бога.
– Могу я посидеть в трактире, пропустить стаканчик? Сил нет, хочется выпить.
– Можешь, но не долго. Четыре минуты.
Я поежился – недовольная физиономия Гилберта напомнила мне Фредди Аркрайта. А теперь куда ни плюнь – всюду Аркрайты, и Бен с ними заодно.
Я бегом пустился обратно, машина обогнала меня у дамбы. Я вошел в дом (там и правда было холодно), в кухне налил себе полстакана хереса. Подслушивать у двери в красную комнату не стал – вышел на лужайку, поднялся на невысокую скалу, с которой видно море, и отпил глоток хереса.
Пока все неплохо. Но как поведет себя Хартли, когда я поставлю вопрос ребром? И что сделает Бен, когда получит мою записку? А когда он ее получит? Если он в оба конца пройдет пешком да полчаса положит на собаку, дома он будет примерно в девять тридцать. Сейчас начало девятого. Я вспомнил, что проголодался. От хереса покруживалась голова. Но если эти окаянные Аркрайты отвезут его домой на машине, он может вернуться вскоре после половины девятого. С другой стороны, если он будет идти пешком с собакой, то может задержаться и до десяти или около того. И на что ему вдруг понадобилась собака? Он что, хочет ее запрограммировать, чтобы кидалась на меня?
Подумав еще немного, я решил, что не так уж важно, в котором часу Бен вернется домой, поскольку сегодня он, вероятно, ничего не предпримет – сначала будет ждать, что Хартли и Титус вот-вот явятся, а потом просто скрежетать зубами. Я представил себе, что он, чувствуя, как в нем нарастает ярость, даже испытывает от этого мрачное удовлетворение. Что и говорить, несимпатичная личность.
Я допил херес и вернулся в дом. Из красной комнаты по-прежнему доносились приглушенные голоса, и мне подумалось – чем дольше они будут беседовать, тем лучше. Каждая лишняя минута связывает их все теснее и хоть немного сокращает опасный промежуток времени. Когда проголодаются, наверно, выйдут на кухню. Но похоже, что от волнения они не чувствуют голода.
А я, несмотря на мои страхи, был очень голоден. Я поел печенья и маслин, потом выскреб из кастрюли остатки солянки и, прихватив тарелку и бокал белого вина, снова пошел любоваться морем. Состояние у меня было очень странное – возбужденное, нервное, чуть пьяное, но голова ясная.
Однако едва я устроился на своей скале, как услышал голос Титуса. Он, видимо, не решался окликнуть меня «Чарльз!» или «Мистер Эрроуби!», а потому несколько раз прокричал: «Эй-эй!» – и еще поухал по-совиному.
Я думал было оставить эти крики без внимания, но потом решил, что не стоит, хотя опасаться появления Бена было еще рано. И вернулся на лужайку, балансируя тарелкой и бокалом.
Титус и Хартли стояли у задней двери, и на лице ее было смятенное, испуганное выражение, так хорошо мне знакомое.
Титус сказал:
– Вы знаете, Мэри говорит, ей пора домой. Я ей сказал, что времени вагон, но она хочет ехать сейчас, ничего?
Хартли сказала:
– Пожалуйста, можно подать машину немедленно?
Прозвучало это жестко, почти гневно.
Титус сказал:
– Я из той двери выглянул – машины нигде не видно, а она беспокоится.
– Беспокоиться нечего, – сказал я и вместе с ними вошел в кухню. – Может быть, все-таки поужинаем?
– Я не могу ждать, – сказала Хартли.
Короткий срок, отпущенный ей на Титуса, кончился, и жестокое, поработившее ее время, где властвовал муж, заставило ее забыть даже про Титуса. Опять вступил в свои права панический страх. Как я ненавидел этот свирепый, почти неумолимый страх, написанный на ее лице! Он делал ее безобразной. В лесу, когда она поцеловала мою руку, она была прекрасна.
Титус сказал: