– Перестань, старушка, маленькая моя. Никуда я от тебя не уезжал, ты только себе оправдания придумываешь. Для нашей любви найдется в мире место, вот увидишь, теперь, раз ты здесь, все очень просто. Настанет утро, будет светло, и ты у меня станешь храбрая. А пока пошли наверх, и спи там, где захочешь.
Забрав свечу, я повел ее через кухню к лестнице. Под дверью комнаты, где спал Титус, лежала полоска света. При мысли о том, как Титус и Гилберт сидят там на полу на подушках при свече, я ощутил укол ревности. Мы с Хартли стали подниматься по лестнице.
Я показал ей ванную, подождал, пока она выйдет, привел в свою спальню, но было ясно, что спать она со мной не будет. И вообще лучше было оставить ее одну. Ее обуял какой-то суеверный страх, вылившийся в отчаянную жажду забытья. «Я хочу спать, мне надо поспать, только спать, спать». В предвидении такой ситуации я еще раньше догадался устроить ложе на полу в верхней внутренней комнате, куда принес матрас со своей тахты. Еще я принес туда свечу, спички, даже ночной горшок. Я предложил ей пижаму, но она сразу легла, прямо в платье, и укрылась одеялом с головой, как покойница саваном. И действительно уснула мгновенно: прыжок в небытие человека, уставшего непрерывно страдать.
Я вышел из комнаты, прикрыл дверь и неслышно запер ее снаружи. Меня не оставляло кошмарное видение – обезумевшая женщина бежит к морю топиться. У себя в спальне я скинул ботинки и забрался в постель. Я был совершенно без сил, но думал, что от возбуждения не смогу уснуть. Я ошибался: не прошло и минуты, как я крепко спал.
Наутро я проснулся словно бы в новом, полном опасностей мире, как в первый день войны. Пришла и радость, и надежда, но в первую очередь страх, черное смятение, словно глубинная логика вселенной внезапно сплоховала. В чем это я был так уверен, на что полагался? Чего я, собственно, добиваюсь? Не натворил ли я вчера что-то дикое, как преступление под пьяную руку, когда вспоминаешь о нем трезвый? И еще – впереди маячил визит Бена.
То, что Хартли в доме, уже само по себе казалось сном, требовалось срочно выяснить, пережила ли она эту ночь. Я был как ребенок, который бежит к клетке нового любимца проверить, а вдруг птичка умерла. Борясь с тошнотой и сердцебиением, я выбежал на площадку, продрался сквозь занавеску из бус, неслышно отпер дверь и постучал. Молчание. Неужели она ночью умерла, как пойманный зверь, неужели каким-то образом сбежала и утопилась? Я отворил дверь и заглянул в комнату. Хартли была на месте и проснулась. Она привалила подушки к стене и лежала на матрасе с приподнятой головой, закрыв одеялом рот. Ее глаза впились в меня из-под опущенных век. Голова чуть покачивалась, и я увидел, что она вся дрожит.
– Хартли, милая, как ты? Ты спала? Не озябла?
Она чуть опустила одеяло, и губы ее шевельнулись.
– Хартли, ты останешься со мной. Сегодня первый день нашей новой жизни, да? Ах, Хартли…
Она стала неуклюже подниматься, прислоняясь к стене, все еще прячась за одеялом. Потом, не глядя на меня, пробормотала невнятной скороговоркой:
– Мне нужно домой.
– Не начинай все сначала.
– Я пришла без сумки, без всего. Ни пудры с собой нет, ни крема.
– Господи, да какое это имеет значение!
Впрочем, я понял, что для нее это имеет значение. В холодном неживом утреннем свете, проникавшем через окно из гостиной, она выглядела ужасно. Лицо оплыло и лоснилось, лоб сморщился, рот очертили резкие складки. Слежавшиеся волосы, сухие и курчавые, напоминали старый парик. Глядя на нее, я ощутил в себе новую силу, сотканную из сострадания и нежности. И поскольку я хотел показать ей, как мало меня трогает ее неопрятно-беспомощный вид, моя огромная любовь готова была преодолеть и более серьезные препятствия.
– Давай вставай, старушка, – сказал я. – Приходи вниз, будем завтракать. Потом я пошлю Гилберта в Ниблетс за твоими вещами. Все очень просто.
Я надеялся, что с этим она согласится.
Она медленно подтянулась, встала на четвереньки, потом с усилием поднялась во весь рост. Желтое платье было безнадежно смято, она без толку теребила его и одергивала. Все ее тело выражало конфузливую скованность человека, убитого горем.
– Постой, я тебе дам халат. У меня есть очень красивый.
Я сбегал в спальню и принес ей мой лучший халат – черный шелковый с красными звездочками. Она стояла в дверях, воззрившись на занавеску из бус.
– Что это?
– Это хитрая штука. Занавеска из бус. Ну, одевайся. Где ванная, помнишь?
С моей помощью она безропотно надела халат и спустилась в ванную. Я ждал, сидя на лестнице. Она вышла и полезла назад в свою комнату, двигаясь тяжело, как старуха.
– Сейчас принесу тебе гребень, а то пройди к зеркалу в мою спальню, там светлее.
Но она вернулась к себе. Я принес гребень и ручное зеркало. Она причесалась, не глядя в зеркало, и опять опустилась на матрас. Другой мебели, впрочем, и не было – столик, который Титус извлек из расщелины, еще оставался в прихожей.
– Вниз сойти не хочешь?
– Нет, я побуду здесь.
– Тогда я тебе чего-нибудь принесу.
– Мне нехорошо. Это от вина.
– Чего хочешь – чаю, кофе?
– Мне нехорошо.
Она опять легла и накрылась одеялом.
В отчаянии я вышел, закрыл и запер дверь. После этой нарочитой апатии она вполне могла вдруг сорваться с места, выскочить из дому, исчезнуть среди скал, броситься в море.
Я сошел вниз. Гилберт сидел в кухне у стола. При моем появлении он почтительно встал. Титус, стоя у плиты, с которой он научился управляться, жарил яичницу. Он уже чувствовал себя здесь как дома. Это и порадовало меня, и раздосадовало.
– Доброго утречка, хозяин, – сказал Гилберт.
– Привет, папочка.
Шутка Титуса мне не понравилась.
– Если непременно хочешь фамильярничать, имей в виду, что мое имя – Чарльз.
– Извиняюсь, мистер Эрроуби. Как сегодня чувствует себя моя мать?
– Ох, Титус, Титус…
– Поешь яичницы, – сказал Гилберт.
– Я ей отнесу чай. Она как пьет, с молоком, с сахаром?
– Не помню.
Я собрал на поднос чай, молоко и сахар, хлеб, масло, джем. Снес наверх и отпер дверь, держа поднос на одной руке. Хартли по-прежнему лежала под одеялом.
– Смотри, какой вкусный завтрак.
Она ответила почти театрально-страдальческим взглядом.
– Подожди, сейчас принесу стул и стол.
Я сбежал вниз и вернулся с тем столиком и со стулом. Переставил все с подноса на стол.
– Ну, иди, милая, а то чай остынет. И еще смотри, какой я тебе принес подарок, камень, самый красивый на всем берегу.
Я положил рядом с ее тарелкой тот овальный камень, мою первую находку, жемчужину моей коллекции, большой, пятнисто-розовый, неровно исчерченный белыми полосками, образующими узор, перед которым склонились бы во прах Клее и Мондриан[31].
Хартли приблизилась медленно, ползком, потом встала и плотно запахнулась в халат. На камень она не взглянула и не коснулась его. Я обнял ее и поцеловал похожие на парик волосы. Потом поцеловал теплое, укрытое шелком плечо. Потом вышел и запер дверь. О возвращении домой она не заговорила – и то хорошо. Наверно, боится. А уж если ей сейчас страшно думать о возвращении, тогда каждый лишний час, проведенный ею здесь, усилит мои позиции. Я не удивился, обнаружив позднее, что чаю она попила, но к еде не притронулась.
Я взглянул на часы. Еще не было восьми. Интересно, когда и как именно явится Бен. Я поморщился, вспомнив слова Хартли о том, что он не сдал свой армейский револьвер, и пошел вниз отдавать приказы.
Гилберт уплетал яичницу, гренки, поджаренные помидоры.
– А где Титус?
– Пошел купаться. Как Хартли?
– Ужасно… то есть хорошо. Послушай, Гилберт, ты бы не мог выйти из дому и посторожить?.. Да, конечно, сначала доешь завтрак, ты уже как будто неплохо навернул.
– В каком смысле посторожить? – спросил Гилберт подозрительно.
– Просто постой или, если хочешь, посиди на шоссе в конце дамбы, а когда увидишь, что он идет, приди сюда и скажи мне.
– А как я его узнаю? По плетке?
– Не узнать его невозможно.
Я подробно описал Бена.
– А вдруг он на меня нападет? Едва ли он настроен благодушно. Ты сказал, что он грубиян, вроде бандита. Я тебя люблю, мой дорогой, но драться я не намерен.
– Никто и не собирается драться.
(Будем надеяться.)
– Могу посидеть в машине, – предложил Гилберт. – Запру дверцы и буду смотреть на дорогу, а если увижу его – посигналю.
Это идея, решил я.
– Отлично, только поторопись.
Сам я вышел через заднюю дверь, пересек лужайку и по скалам добрался до своего утеса как раз в тот момент, когда Титус прыгнул в зеленую воду и в воздухе мелькнули его длинные белые ноги, устремленные к небу. Он напомнил мне брейгелевского «Икара». Absit omen[32].
Я купаться не стал, мне не хотелось, чтобы Бен застал меня без штанов, к тому же была сильная зыбь и я знал, что вылезти из воды мне будет трудно. Титус – другое дело, ему это пара пустяков. Не забыть приспособить у башни какое-нибудь новое подобие веревки.