Чего только отец мне не рассказывал! В то время это воспринималось как сказки. Даже, пожалуй, романтические. Чтобы оценить их по достоинству, нужно вообразить, что происходят они здесь или в каком-нибудь месте вроде этого, еще более первобытном. Я смотрю на тетю Шалини и стараюсь представить себе девочку, которую, не жалея затрат, отдали замуж за этого типа, который потом умер от сифилиса или что-то в этом роде. Во всяком случае, умер в бардаке. Зря мне отец это рассказал. Теперь, когда мы сидим за столом, я ловлю себя на том, что наблюдаю за ней, только бы она чего-нибудь не коснулась, кроме самого края тарелки. Бедная тетя Шалини! Она расспрашивает меня про Англию, а я не знаю, как отвечать, потому что дома о таких вещах вообще не говорят.
Дома! Вот и опять оговорился. Но мой-то дом здесь. В том смысле, что завтра я не проснусь ни в Чиллингборо, ни в Сидкоте, ни в „моей“ комнате в Дидбери, как мы ее называли. Я проснусь здесь, и первое, что я услышу, будет крик воронья. Я проснусь в семь, а в доме все уже не меньше часа будут на ногах. Со двора будет пахнуть чем-то жареным на топленом масле. Меня чуть не стошнит при мысли о завтраке. Я услышу, как перекрикиваются слуги. В Индии все кричат. К воротам подойдет разносчик или нищий и тоже будет кричать. Или тот человек, который визжит. Когда я его в первый раз услышал, то подумал, что он помешанный, сбежал из больницы. А он, хоть и помешанный, никогда под замком не сидел. Его помешательство считается знаком того, что он особо отмечен богом. Поэтому он более свят, чем так называемые нормальные люди. Возможно, за этой идеей, будто он святой, кроется другая идея, что для индийца единственный разумный выход — это сойти с ума, и об этом они все мечтают.
С утра, наверно, будет светить солнце. От него болят глаза, когда смотришь в окно. Никаких постепенных переходов не бывает. То слепящий свет, то вдруг тень, когда набежит туча. Позже пойдет дождь. Если дождь будет сильный, он заглушит крики. Но от шума дождя тоже начинаешь сходить с ума. Я здесь научился курить. Но сигареты всегда влажные. Часов в одиннадцать приходит старец, который называется пандит Бабу-сахиб, якобы для того, чтобы учить меня хинди. За уроки платит тетя Шалини. У пандита грязный тюрбан и седая борода. От него разит чесноком, дыхнет на тебя — хоть вон беги. Уроки эти — какой-то фарс, потому что, когда он говорит по-английски, я ничего не понимаю. Иногда он не является, иногда является с опозданием на час. Понятие о времени у них отсутствует. Вот видишь, для меня они все еще „они“.
Ты спрашиваешь, чем я думаю заняться. Не знаю. Все зависит от того, что надумают родичи тети Шалини по мужу. Как выяснилось, какие-то Кумары еще есть в Лакхнау, и в старом доме Кумаров в Соединенных провинциях еще доживает один брат тети Шалини с женой. Но они не хотят меня знать. Тетя Шалини им написала, когда узнала о смерти моего отца, а они хоть бы что. Папа порвал со всеми родными, кроме тети Шалини. Перед тем как эмигрировать в Англию, он продал свою землю братьям. Тетя Шалини думает, что этот ее брат, который еще жив, боится, как бы я не стал притязать на часть собственности. Она предлагала обратиться к юристу, чтоб проверил, законна ли была первоначальная продажа. В этом она такая же, как все индийцы. Их хлебом не корми, дай ввязаться в долгую, разорительную тяжбу. Но я не желаю участвовать в таких делах. Так что теперь я целиком завишу от нее и от ее деверя Ромеша Чанда Гупта Сена, пока не начал сам зарабатывать. А что я могу заработать, не имея приличной специальности? Тетя Шалини разрешила бы мне поступить в какой-нибудь индийский колледж, но это не в ее власти, потому что деньгами распоряжается Ромеш Чанд (она и сама-то вроде как его собственность). Здесь есть Технический колледж, основанный одним богатым индийцем, неким Чаттерджи. Иногда я подумываю, не попробовать ли поступить туда и получить инженерский диплом, или степень, или как это у них называется.
И знаешь, что самое ужасное? Ну, может быть, не самое, но что особенно меня бесит? Ни тетя Шалини, ни Ромеш Чанд и никто из родных и друзей не знаком ни с какими англичанами — во всяком случае, не общается с ними, разве что с совсем уж мелкой сошкой. Тетя Шалини с ними не знакома, потому что вообще ни с кем не общается, а остальные принципиально даже не пытаются с ними общаться. Это узкий, замкнутый, псевдоправоверный индийский круг. Я начинаю понимать, против чего в свое время взбунтовался папа. Будь у них знакомые среди англичан, я думаю, что скоро нашлось бы кому заинтересоваться моим будущим. Не может быть, чтобы мои пять лет в Чиллингборо ничего не значили, а здесь наверняка имеются всякие стипендии и льготы, которые можно бы для меня выхлопотать. Тетя Шалини ничего про это не знает и спросить, видимо, боится, а Гупта Сены откровенно не желают знать. Ромеш Чанд говорит, что сможет использовать меня в своем деле. Я видел его контору.
Думаю, что я сошел бы с ума, если б пришлось там работать. Главная контора помещается над его складом, окнами выходит на базар Чиллианвалла, и есть еще отделение на подъездных путях к вокзалу. Он подрядчик по поставке зерна и свежих овощей в гарнизон на том берегу реки. Кроме того, торгует зерном от себя. А по словам тети Шалини, имеет долю и еще во многих предприятиях. Ему, например, принадлежит почти вся земля в новом районе Чиллианвалла. Это та Индия, о которой ты не прочтешь в твоих книжках про охоту на кабанов. Это стяжательская, торгашеская Индия, где деньги прячут под половицами, а пшеницу и рис хранят до того времени, когда где-нибудь случится голод и можно будет сбыть их с отменной прибылью, даже если больше половины испортилось. Тогда все это продают правительству, и правительственные закупщики за взятку не замечают, что там полно долгоносика. Или можно продать его правительству, пока оно еще в хорошем состоянии и голода нет, а правительство само его сгноит, если, конечно, его не раскрадут со складов, и не скупят по дешевке, и не придержат до тех пор, пока правительственные агенты за взятку не купят его вторично. Это все я знаю из рассказов тети Шалини. Она очень наивная. Рассказывает мне такие вещи, чтобы повеселить меня. И не понимает, что говорит о людях, к которым мне полагается питать родственное расположение, о таких людях, как, например, ее покойный муж Пракаш Гупта Сен. Так или иначе, я должен выбиться из этого нестерпимого положения. Но выбиться — куда?»
* * *
В самом деле, куда? Колин не помог бы ему ответить на этот вопрос, потому что Гари никогда не задавал его никому, кроме самого себя, и себе-то лишь через несколько месяцев задал его так прямо и недвусмысленно. А раньше не задавал потому, что не мог принять сложившуюся ситуацию как реальность. В этой ситуации был весомый элемент фантастики, иногда смехотворной, а чаще нет: но всегда враждебной той картине будущего, которую она предполагала. Чтобы представить себе приемлемое будущее, нужно было сначала покончить с этой фантастикой. Что-то из реального внешнего мира должно было нанести ей удар и уничтожить ее. Все это время он цеплялся за свою английскость как за защитную броню, цеплялся с отчаянной уверенностью, не менее сильной, чем уверенность его отца в том, что, если хочешь в корне изменить свою жизнь, для этого достаточно жить в Англии. И теперь, чувствуя, что английскость — единственный ценный подарок, полученный им от отца, он старался забыть, что когда-то осуждал отца и год от года все больше стыдился его. Он теперь говорил себе, обнаружив очередное безобразие: «Вот это мой отец ненавидел и так старался уберечь меня от этого, что сошел с ума». Самоубийство отца он не мог объяснить иначе как безумием. И теперь, повзрослев, уже догадывался, что безумию этому способствовало одиночество. Не будь Дилип Кумар так одинок, у него, возможно, хватило бы мужества пережить финансовую катастрофу, в наличии которой юристы сумели убедить его сына, хотя объяснить ее так и не сумели. А Майапуре Гари осмыслил эту катастрофу как работу того же злого духа, который теперь замыслил сгубить и его жизнь.
Почти весь первый дождливый сезон он проболел. Что бы он ни съел, у него расстраивалось пищеварение. В таких обстоятельствах человек поддается малодушию. Из-за недомогания и от отвращения ко всему, что лежало за стенами дома № 12, он по многу дней подряд не выходил из своей комнаты. Когда шел дождь, он засыпал и днем, словно наглотавшись снотворного, и стал бояться той минуты, когда тете Шалини захочется с ним поговорить или прогуляться, потому что дождь, мол, перестал и вечер, по ее словам, выдался прохладный. И они шли к зловонной реке, по улице нового района до Бибигхарского моста, но оттуда сворачивали обратно, словно переходить на другой берег было запрещено, а если не запрещено, то, во всяком случае, нежелательно. За все это время с мая до середины сентября он ни разу не побывал в кантонменте. Сначала не ходил туда, потому что ходить было незачем, а потом — потому что тот берег стал символом свободы, а ему казалось, что проверить это еще не пришло время. Он не хотел искушать злого духа.