— Глочестер теперь уже король Ричард.[77] Обоих малолетних сыновей Эдуарда он убил, обеих дочерей объявил незаконнорожденными. Ричард предлагает вам свою дружбу, государь.
Людовик то краснел, то бледнел, беспрестанно меняясь в лице, глаза вылезли из орбит.
— Им мало того, что есть на свете смерть, — простонал он, — им нужно еще и убийство! Всюду Глочестеры… всякий может быть Глочестером… все мы Глочестеры… И я был им и ко мне тоже идет смерть… Помоги!
Он огляделся кругом, задыхаясь от ужаса. Он говорил, как в бреду. Оливер отнес его на постель.
Этой ночью дог Тристан выл и царапался в дверь опочивальни. Неккер был у себя в горнице; он не ложился и даже читать был не в состоянии. Он неподвижным, пристальным отсутствующим взором глядел в дальний угол комнаты и прислушивался к биению собственного сердца. И печально качал головой.
Услышав жалобный вой собаки, он вскочил и, сжав кулаками ноющие виски, бросился к королевской опочивальне. Еще за дверью он услышал стук падающего тела. Дог, скуля, прижался к его ногам. Он распахнул дверь. На полу, в некотором расстоянии от постели, пластом лежал король. Собака бросилась к нему, лизала ухо и седые волосы. Оливер опустился на колени рядом с королем, оттащил заворчавшего дога и осторожно поднял Людовика. Король лежал на левом боку — на той стороне, которую поразил удар. Лицо было иссиня-багровым, левая сторона его носила отпечаток чудовищного, костлявого, непреоборимого кулака; бессильно болталось веко, щека обвисла, рот был перекошен; правый же глаз был широко раскрыт, он в оцепенении и ужасе вылезал из орбиты. — «Какой ужасной смертью он умирает», — подумал Оливер; затем поднял его с огромным усилием и отнес на постель. Левая рука и нога висели безжизненно, неуклюже, как у тряпичной куклы.
Но король не умер. Всю ночь Оливер боролся с нарастающим кровяным давлением, клал холодные компрессы, пускал кровь, не смея позвать никого на помощь, кроме Жана де Бона и одного преданного, молчаливого камердинера; к утру больной погрузился в глубокий сон.
На другой день оказалось, что у Людовика не только парализована вся левая сторона, но и утрачен дар речи.
Еще никто во дворце, кроме трех посвященных, не знал о состоянии короля. К его капризам давно привыкли, знали — еще со времен Амбуаза, — что он временами любит никому не показываться и никого не пускать на глаза. Только звери скучали о нем и пищали, клекотали, лаяли, ржали, не видя своего друга.
Проснувшись, Людовик необыкновенно быстро преодолел охвативший было его ужас. Он, правда, жалобно смотрел здоровым глазом на Неккера, разевая рот, сжимал правый кулак и в отчаянии ударят им по одеялу, потому что вместо голоса из горла его вырывалось противное шипение, он трепетал в неописуемой ярости, так что исказилась вся здоровая половина лица; но припадок бессильного и бесплодного гнева длился недолго. Когда Оливер показал ему грифель и доску, он жадно в них вцепился. Он еле понятно нацарапал: — Вижу, слышу, мыслю — скоро заговорю! — Оливер посмотрел на него с улыбкой, исполненной скорби и восхищения.
— Воистину, государь, — убежденно сказал он, — вы так сильны, что можете еще делиться этой силой с другими.
Людовик утвердительно кивнул головой и сломал в пальцах тяжелый грифель. Правая половина лица перекосилась; это он желал во что бы то ни стало улыбнуться. Затем он, подняв одну бровь, начертал скрипучим обломком грифеля короткий и беспощадный приказ по дворцу:
«Король слегка нездоров. Кто хоть единым словом обмолвится об этом вне стен замка, будет повешен».
Генерал-профос прочел приказ собравшимся на дворе чиновникам, гвардейцам и прислуге, запретил кому бы то ни было отлучаться из замка на все время болезни, а для корреспонденции учредил строжайшую цензуру. В следующем приказе король повелевал сторожам смотреть за животными и ходить за ними с неусыпным рвением, каждый ответит за них головой. Твердыня Плесси трепетала перед больным сувереном.
Двадцать четыре часа спустя Людовик заговорил. Сперва то был лишь невнятный лепет; но он с чудовищным напряжением воли вцеплялся в каждое слово, не отпускал его, без устали повторял, покуда речь не стала звучать все яснее и яснее; к концу дня дар речи был с бою взят обратно. Только голос изменился: звучность, мужественность его пропали, он стал надтреснутым; медленно, осторожно, с трудом нанизывалось слово к слову.
Оливер наблюдал за поединком, глубоко взволнованный и почти ошеломленный таким мужеством. Его внимательный, испытующий взгляд был по-иному понят королем; он протянул Оливеру руку и сказал:
— Благодарю тебя, друг.
— За что? — спросил Неккер удивленно. Людовик робко погладил его по руке.
— Я знаю, я знаю, — проговорил он надломленным своим голосом, — это ты возвратил мне дар речи, брат. Сильны твои чары, но…
— Государь! — перебил его Оливер. — Не я, не я! Это бог возвратил вам голос!
— Сильны твои чары, брат, — настаивал на своем король, — но верни мне все мое тело. Смотри, разве это царственно?
Он здоровой правой рукой поднял на воздух левую и опустил ее; она упала как резиновая кишка.
Неккер прошептал с мукой в голосе:
— Молитесь богу, государь. Я ничего не в состоянии вернуть!
— Разве это царственно? — снова вопрошал Людовик, глухой ко всем доводам, и положил руку на пораженную сторону лица. Неккер в отчаянии соскользнул с кресла, упал к ногам Людовика и обнял его колени.
— Государь! Государь! — вскричал он. — Откажитесь вы от этой немыслимой, гибельной веры в меня! Я всего только человек!
— Нет, нет, нет! — простонал Людовик, и перекошенный его рот в страхе задрожал. — Не откажусь, не могу отказаться. Эта вера помогала мне до сих пор и поможет и дальше.
Оливер не решался больше противоречить, он должен был молчать, потому что всякое волнение было для короля опасно. Он медленно поднялся с колен.
— Останься, останься! — прошептал Людовик. — Кажется, моя левая нога ощутила твое прикосновение…
Неккер снова опустился к его ногам и стал тереть и мять омертвелое мясо. К полуночи король уже мог, хотя с трудом, шевелить пораженными членами. Он уснул с детски-счастливым вздохом. Оливер, не отходивший от него, опустил на руки пылающую голову. «За что судьба мучит этого старика так ужасно? За что она мучит его мною? — спрашивал он сам себя.
— И когда же будет конец?» Однако на другой день он стал совсем по-иному держать себя с больным. Он обращался с ним так, как тот хотел: без малейшей сентиментальности, приказывая, внушая с требовательностью мага и чернокнижника. Он поднял Людовика с постели и поставил его на ноги.
— Вы можете стоять, государь, — сказал он и отошел в сторону, Людовик стоял.
— Вы можете двигать левой рукой, государь. — Людовик слегка поднял ее.
— Вы можете ходить, государь, — сказал Неккер в третий раз и властно взял короля под руку. Людовик, хромая и опираясь на него, прошел через всю комнату. К вечеру следов паралича почти не осталось. Только левое веко осталось опущенным, да чуть-чуть скошена была левая половина лица. Король мог ходить, но прихрамывал, сутулился, как дряхлый старик, и не расставался уже с костылем. И стал еще нелюдимей, боясь в чьем-нибудь взгляде прочесть, как сильно он изменился.
В один из тихих вечеров начала мая, когда в теле больного короля снова что-то засверлило, и он почуял недоброе, — когда воздух был чересчур напоен ароматами, а соловьиные трели слишком громко ударяли в окна сурового и мрачного книгохранилища, — в этот вечер король высказал весьма необычное желание.
— Друг, — попросил он почти смущенно, — прочти мне вслух ту главу пророка Исаии[78], где царь, лежа на смертном одре, молил господа продлить ему жизнь, и, по слову Исаии, господь продлил дни царя еще на пятнадцать лет!..
Неккер без тени удивления раскрыл тридцать восьмую главу книги Исаии и стал читать.
Людовик закрыл ладонью левую сторону лица — со времени удара это вошло у него в привычку — и тихо сказал:
— Мне все кажется, что, ссылаясь на бога, ты хочешь меня принудить смириться и сложить оружие, брат.
Некоторое время оба молчали. Людовик испытующе глядел на Неккера.
— Да, — сказал он в конце концов, — тебе тяжело, брат, я понимаю. Ты хочешь снять с себя ответственность. Хоть я и немногое уже могу сделать, чтобы стать угодным богу, и хоть мы с господом отлично знаем, что королевская совесть — если бы начать жизнь сначала — вновь взяла бы на себя почти все, что сейчас на ней тяготеет, однако же какое-нибудь доброе дело было бы нам сейчас на пользу, как ты думаешь, брат?
— Попробуйте, государь, — сказал Неккер.
Король сказал не задумываясь, как человек, сообщающий нечто давно продуманное и решенное: