Под утро городской профос с сотней бургундских солдат и судейских слуг появился перед покинутой квартирой посланника для ареста гентского гражданина и члена магистрата Оливера Неккера за государственную измену и за недозволенное отправление иностранных должностей. Вместо него они нашли толпу вооруженных повстанцев. Когда профос приблизился к ним, чтобы потребовать объяснения, раздались выстрелы, убившие чиновника и нескольких солдат. Это было сигналом к открытому восстанию. С соседних улиц нахлынули хорошо вооруженные мятежники и окружили небольшой отряд. Одновременно с этим повстанцами были захвачены и городские ворота. Ратуша и замок были заняты ими почти без боя. Магистрат, состоящий чуть ли не сплошь из видных членов бургундской партии, канцлер и главный камерарий были арестованы. Около полудня Жан Коппенхелле был уже хозяином города. Он провозгласил независимость Гента и организовал правительство. В тот же день были казнены Питер Хейриблок, второй старшина и некоторые советники. Через двадцать четыре часа обоих бургундских вельмож привели на рынок к лобному месту, где виднелись еще следы последних казней. Снова ревела дикая толпа. Герольд провозгласил обвинение и приговор трибунала старшин: оба министра, как представители герцогской власти, нарушили вольность Гента, а основные законы города карают смертью всякого, кто посягает на его вольности. По толпе прошло волнение. Герцогиня в черном платье и под вуалью, еще не оправившаяся от бесплодной борьбы, которую выдержала она с суровыми старшинами из-за двух вельмож, выбежала одна, без провожатых, из ратуши на рынок и, прижимая к губам кружевной платок, с умоляющим жестом протянула руки. Группа людей молча, но почтительно расступилась перед ней; принцесса была уже перед судьями, стоявшими невдалеке от помоста. Она схватила первого из них за плечо, трясла его, повисла на нем.
— Будьте милосердны! Будьте милосердны! — воскликнула принцесса. — Отдайте мне моих друзей!
Судья со смущенным и несколько беспомощным видом взглянул на ее волосы, выбившиеся из-под вуали, и повел плечами. Оставив его, она бросилась к другому, к третьему, потом побежала к толпе глазеющего народа и, поднимая руки, кричала:
— Будьте милосердны! Будьте милосердны!
Царила глухая тишина. Гумберкур на одном помосте, а Буслейден на другом с поразительным единодушием попробовали одновременно стащить закованными руками повязку с глаз. Откуда-то из толпы сперва два-три голоса, потом десять голосов, потом целая сотня их завопила:
— Милосердие! Милосердие!
Иосс фон Экке, новый городской профос, сын прежнего цехового старшины, побагровел и, заглушая становившиеся все более властными крики о помиловании, заорал на палачей:
— Кончайте!
Обе головы упали почти одновременно. Завизжали несколько женских голосов, а вместе с ними снова заревела толпа.
Когда Оливер опять увидел короля, то, несмотря на свое короткое отсутствие, впервые заметил его дряхлость, зловещие жилы на впалых висках и старческих руках, взор, в котором уже отразилась первая тень вечной ночи. Он нашел короля у его зверей. Людовик кормил певчих птиц конопляным семенем, сов — мелко нарубленным сырым мясом, журавлей и скворцов — хлебными зернами и кусочками яблок. Оливер, полный любви, склонился над его дряблыми руками. Людовик высоко поднял голову и поцеловал его.
— Я доволен, что ты возвратился, братец, — сказал он мягко. — Когда я один, жизнь слишком тяжело давит на меня… — Он посмотрел Неккеру в глаза. — Ты опять увидел свою родину, Оливер, и был счастлив?
Оливер покачал головой.
— Моя родина здесь, государь, — сказал он, указывая на зверей и поглаживая дога Тристана. Красивый, серо-голубой журавль с красными, как кармин, глазами и клювом цвета рога, с достоинством вышел из своей клетки и стал исследовать руки Людовика.
— Мой «Сын потаскушки» становится неплохим преемником бедного Ларрона, — промолвил король, лаская черную шею птицы.
Глава вторая
Великий враг
Одетый гранитом, овеянный ужасом замок Плесси все тяжелей и тяжелей давил на народ и страну. Жан де Бон, единственный из приближенных короля, который по самой своей должности вступал в непосредственное соприкосновение с населением, первый услышал и уяснил себе, что стон народный уже переходит в ропот, в проклятья. Он был достаточно умен, чтобы сообщить свои наблюдения не королю, а Неккеру. Тот слушал его внимательно и вдумчиво.
— Кого проклинают, — спросил он наконец, — короля или меня?
— Проклинают и чертова короля и королевского черта, — улыбнулся Бон собственной шутке, — обоих, Неккер, обоих. Вас уже не разделяют. А затем, в подобающем отдалении, следуем Тристан и я. Народ ропщет не на шутку.
Оливер уклонился от дальнейшего разговора, словно бы вопрос этот не особенно его интересовал. Но зато он отдал Даниелю Барту, управляющему его имениями в долине Сены, приказ: вести себя самым агрессивным образом, не только не прекращать бесчисленных конфликтов, возникших у него с городом Парижем, а, напротив, провоцировать новые и при этом все свои действия прикрывать именем сеньора Ле Мовэ. Сотни жалобщиков стали отныне осаждать парижский парламент; тут были оскорбленные при исполнении служебных обязанностей чиновники, купцы, у которых задержали товары, граждане, противозаконно лишенные свободы, мужья, у которых насильно увели жен, отцы обесчещенных дочерей. Дела по этим жалобам парламент по необходимости отсылал в Плесси, ибо таков был общий порядок; а там Неккер делал на полях иронические пометки и отсылал бумаги дальше — на подпись к хранителю королевской печати, каковым он сам же и был.
Вскоре случилось следующее: когда Жан де Бон проезжал по одному нормандскому поселку, под ним убили пулей лошадь, а сам он был ранен в подбородок. Снова он счел за лучшее рассказать о происшествии одному лишь Неккеру; королю же решил доложить, что упал с лошади и расшибся. Но на сей раз Неккер почему-то придал этой истории необычайное значение. Он настоял на том, чтобы обо всем было доложено государю, и доложил дело самолично. Король побелел от ярости и приказал забрать мужское население той местности в солдаты через десятого, а на всю округу наложил неимоверную денежную контрибуцию. Добродушный Бон на коленях умолял государя сменить гнев на милость и не обременять его совесть таким бесчеловечным поступком. Людовик холодно на него посмотрел и покачал головой.
— Твоя совесть состарилась у меня на службе, ей скоро шестьдесят лет, — сказал он; — она выдержит еще и не это, ручаюсь тебе.
Казначей поднялся с колен и сказал Оливеру.
— Вы умели иногда проявлять гуманность, я хорошо это помню. Неужели вы не замолвите словечка за людей, которых я должен обездолить?
Оливер пожал плечами.
— Это я предложил его величеству такую меру, — возразил он равнодушным тоном, когда король отправился кормить своих зверей, оставив Бона и Оливера одних. Жан вспылил:
— Разве можно без цели и без толку раздражать и так уж возбужденный народ? Понимаете ли вы, Неккер, какую глупость, какую невероятную политическую ошибку вы совершаете?
— Нет, не понимаю, — спокойно сказал Неккер и протянул ему приказ.
— Вы с чисто формальной стороны не находите никаких противоречий с прежними указами и законоположениями, Жан де Бон?
Казначей прочел и, к удивлению своему, заметил, что указ был составлен в необычайной редакции. Он начинался словами «именем короля» и исходил не лично от суверена, а от его наместника; подпись гласила не «Людовик», а «Ле Мовэ». Жан поднял голову и посмотрел на Неккера.
— Верно ли я вас понимаю, мейстер? — медленно произнес он. — Вы хотите все проклятья обратить на себя. Вы хотите закрыть его собою и принять все удары. Неужто я никогда не постигну всего величия вашей души, Неккер!
Он схватил руку Оливера.
— О, боже, Жан, — сказал Оливер растроганно и раздосадованно, — оставьте ваши сантименты. Да, нужно принять меры против растущей непопулярности короля, а ему, быть может, грозит и еще кое-что похуже. Когда вы меня доставили ко двору, я был полезен тем, что работал исподтишка, невидимкой. Теперь времена другие: я полезен потому, что вокруг меня очень много шуму. При той репутации, которой я и без того уже пользуюсь, не нужно ни особенного величия души, ни особого мужества — ни даже особого уменья, — чтобы обратить на себя одного все недовольство и весь ропот. Вы должны мне в этом помочь.
— А что будет, когда король умрет? — спросил Жан, после небольшой паузы. Оливер усмехнулся.
— Ведь вы знаете, Бон, что здесь таких слов произносить нельзя. Король не желает умирать.
Имя Нечистого гремело по всей стране. Народному гневу и ненависти указана была, наконец, мишень. Король был «помазанник божий», на его священную особу не решались посягнуть даже словом. Его не винили: ведь дьявол правит государством и государем! Людовика стали жалеть, молиться за него. На него готовы были смотреть как на мученика, героя, пожертвовавшего вечным спасением своей души и продавшего ее антихристу ради победы над врагами государства. Ему хотели помочь, его хотели спасти. Нашлись двое смельчаков — президент парламента Ле Буланже и архиепископ парижский, — которым совесть не давала покоя при виде бесчинств неккеровского управляющего, совершаемых в самых окрестностях столицы. Они явились в Плесси, чтобы искать управы и чтобы предостеречь короля. На аудиенции, которой они добились с великим трудом, присутствовал Неккер. Наступило неловкое молчание, прерванное президентом: