мне по суставам резиновым молоточком и не привязываясь ко мне с оскорбительными вопросами. Я присела напротив, по другую сторону стола, и протянула руку, как будто мы с ним собирались мериться силой, словно борцы в бродячем цирке. Еще раз меня поразили его кисти: изящные, крепкие, сильные, совершенно лишенные гнусной растительности. Он протянул ко мне руку и аккуратно взял за запястье, положив три пальца туда, где у меня под кожей просвечивают голубые ниточки вен. Ладонь у него была сухая и горячая, но мне все равно неприятно было это прикосновение, так что я перевела взгляд на его лицо – как раз вовремя, чтобы увидеть, как с него медленно отливает краска. Рука его дрогнула, и он уставился прямо на меня своими колючими глазами. Я улыбнулась ему, как приказчику из книжной лавки. Он первым опустил взгляд, и я скорее почувствовала, чем услышала, как сбилось и снова восстановилось его дыхание: больше, кажется, никто ничего не заметил. Минуту или более мы просидели в таком положении, после чего он наконец отнял руку.
– Серафима Ильинична, к счастью, совершенно здорова, – объявил он, – а против головных болей, которые есть непременный атрибут всякого думающего человека, мы сейчас кое-что предпримем. Можно вам предложить пройти в другую половину? – продолжал он, обращаясь уже ко мне.
Мы перешли в правую часть избы, и он задернул за собой занавеску. Маска невозмутимости немедленно с него слетела:
– Вероятно, это вы должны меня лечить, а не я вас… нет, подождите, не возражайте… они ведь ничего не знают? (Он весь был в какой-то ажитации, но говорил шепотом.) Да, конечно, понимаю. Давайте я сейчас все-таки поставлю вам иголки, но потом я бы хотел непременно с вами поговорить. Может быть, когда все уснут? И вы вообще здесь зачем-нибудь? Нет, вы к нам приехали? Именно к нам? (Он явно выделил это интонацией.)
Мне все это, признаться, очень не нравилось. Доктор, несмотря на сотворенные им чудеса (ну, почти чудеса), совершенно не казался мне существом одной со мной породы, хотя и обычным человеком он явно не был. Но уж откровенничать с ним мне точно не хотелось.
– Я приехала с моими друзьями Рундальцовыми, – проговорила я по возможности холодно. – И если вы поможете мне справиться с мигренями, я буду очень вам признательна. Что же до разговора… извольте, можно и поговорить, хотя я, признаться, не знаю, чем могла бы быть вам полезна.
– Да, хорошо, ложитесь, пожалуйста.
Я улеглась на широкую лавку, покрытую верблюжьим одеялом, причем что-то острое немедленно впилось мне в поясницу. Засунув руку, я вытащила маленькую куколку, вырезанную из дерева, с каким-то некукольным злобным выражением схематически намеченного лица.
– Ну вот видите, это ерунда, оставьте, оставьте, – бормотал доктор, выхватывая куколку у меня из рук и откладывая в сторону. – Лежите ровно, расслабьтесь, смотрите в потолок, а лучше закройте глаза.
Веласкес снова взял меня за руку, причем на этот раз прикосновение было не так неприятно – может быть, потому, что я уже была слишком встревожена, чтобы обращать на это внимание. Скосив глаза, я увидела, как он, проведя рукой там, где заканчивается складка между большим и указательным пальцем, прикладывает к этой точке серебряную иголку и легким движением вгоняет ее едва ли не на дюйм. Надо сказать, что никакой боли и даже никакой ее тени я не почувствовала – может быть, легкий зуд или озноб. Наше ухо, как и человеческое, не способно слышать тот тончайший звук, которым сопровождают свой полет летучие мыши, но я не могу сказать, чтобы мы его вовсе не ощущали – так, какое-то мелкое досадное дрожание барабанной перепонки, вроде затухающего звона струны, когда самой ноты уже не слышно, но вибрация еще не кончилась: вот в такой связи с болью было это чувство. Мне досталось меньше иголок, чем Мамариной, – по одной в каждую руку и две около правой щиколотки: он не стал просить меня раздеваться, да я бы, думаю, и отказалась. Сигарой, впрочем, он окуривал меня весьма энергично. Я не стала закрывать глаза, как он мне настоятельно советовал, а продолжала глядеть на его манипуляции: как он, мягко ступая вдоль лавки, на которой я лежала, то приближал пылающий огонек в обрамлении седого пепельного кружка к моим рукам, то рисовал им в воздухе крест над моим лицом, то подносил к ногам, и тогда я, не видя его, ощущала лишь волну теплоты, пробивающуюся сквозь ткань платья. Мне пришло в голову, что, вероятно, с того же ракурса лежащий в гробу покойник мог бы наблюдать отпевающего его священника – и следом, почти сразу, что я в первый и последний раз вижу нависающего надо мной мужчину: грязное и скверное зрелище, которое земным женщинам приходится выносить по нескольку раз в месяц, если не чаще. Он не был особенно неприятен, сам доктор Веласкес, но природа, как будто в насмешку, сотворила человека так, чтобы он делался особенно омерзителен при взгляде снизу вверх.
Может быть, это был дополнительный сигнал опасности для всяких мелких зверушек, чтобы они обращались в бегство всякий раз, завидя рядом с собой двуногую образину? Или специальным наказанием Еве, назначенным ей за неуместное любопытство? Я видела его поросший курчавым волосом подбородок, желтые крупинки в уголках глаз, остро торчащий кадык, две крупные ноздри, из которых в беспорядке росли волоски, крупные поры смуглой кожи, обметанные лихорадкой губы, кустистые брови, какие-то складчатые уши – всю эту невыносимую телесность, даже дальнее подобие которой ужасало бы меня во мне самой, если бы я не была уверена, что в собственном моем случае это лишь неизбежная маскировка, досадный карнавальный костюм, который я вынуждена носить, не снимая, во избежание разоблачения.
Наконец полынная сигара догорела, и он от меня отступил. Прошло еще несколько минут. «Все, достаю иголки, – проговорил Веласкес и действительно собрал их быстрыми движениями. – Вставайте. Помните – вы обещали мне пятнадцать минут разговора» (между прочим, ни о каких минутах он до этого не упоминал). Вернувшись к остальным, мы застали там самый разгар горячего спора: дискутировали, как обычно, Шленский с отцом Максимом, причем речь шла ни много ни мало о бессмертии души.
– Все ваши выдумки про воскресение, – вещал Шленский, – представляют собой смесь египетских и еврейских сказок, только адаптированную для совсем невзыскательных умов. Если египтяне, которые были поистине высокоразвитой цивилизацией, представляли себе загробный мир в живописных деталях, то ваши пыльные законоучители не смогли даже как следует описать тот рай, к которому следует стремиться. Я читал книжку про Древний Египет: