Мамарина. – У купцов говорят «серьезный», когда имеют в виду, что пьет много: «мужчина серьезный».
Шленский посмотрел ей прямо в глаза и прищурился: очевидно, он вспомнил (а она как раз в пылу разговора и забыла), что Мамарина сама была дочерью лавочника, так что шуточка эта в той же мере относилась и к ней самой. Она вспыхнула и прикусила язык. Тут весьма своевременно вернулся доктор с кипящим самоваром в руках.
– А Маша пошла свое имущество показывать, всякие пеленки-распашонки? – спросил он, ни к кому особенно не обращаясь. – Ну-ну. Тогда давайте я сам накрою. Снисходя к нашему натуральному хозяйству, не побрезгуйте.
На столе явилось блюдо с шаньгами, горшочки с вареньем и медом (очевидно, у доктора имелись и ульи), тарелка с грубо нарубленной соленой рыбой, еще какие-то соления. Веласкес явно старался продемонстрировать, что и вдали от какой бы то ни было цивилизации человек способен упорядочить свою жизнь, не скатившись в скотское опрощение. Лисенок вновь зашевелился под столом, выбрав на этот раз объектом своего любопытства меня; я погладила его между торчащих ушек (на ощупь он был словно меховая горжетка).
– Вы только не кормите его, э… – обратился ко мне доктор, явно позабыв, как меня зовут (нас представили еще на берегу).
– …Серафима Ильинична, – услужливо подсказал отец Максим. – А почему не кормить?
– Да мы его отучаем воровать со стола.
Лис, как будто поняв, что говорят о нем, тихонько тявкнул, словно маленькая собачка. Доктор, явно недоумевая, куда делась его спутница, двинулся было к занавеске, как вдруг из-за нее выскочила перепуганная кормилица, держа Стейси в руках.
– Что-то плохо с Марией, – пробормотала было она, но доктор уже вбегал в помещение, не задернув даже за собой занавеску: там, в глубине избы, видна была постель, составленная, кажется, из двух или трех лавок, и навзничь лежащая на ней Маша. Ноги у нее сгибались и разгибались, как будто в судороге. Доктор подбежал к ней и, бросившись на колени, провел одной рукой над ее головой, а другую положил на выпирающий живот. Мне показалось, что между правой рукой и лбом пациентки как будто пробежали искры или показалось ненадолго лилово-сиреневое свечение. Судороги сразу прекратились, а еще через несколько секунд больная пришла в себя и попыталась встать.
– Полежи пока, – проговорил доктор, продолжая медленно водить рукой над ее головою.
Спустя несколько минут оба они вернулись к нам: Маша была чуть бледнее, чем раньше.
– Эклампсия, – пожал плечами Веласкес. – Болезнь беременных. Один случай на сто тысяч. Отчего возникает – неясно, как лечить – тоже.
– А вы как ее лечите? – спросил Лев Львович.
– Я лечу не болезнь, я лечу пациента, – сентенциозно откликнулся доктор. – Примерно так, как вы видели. У человека есть запас внутренних возможностей победить любую болезнь: если он ей поддается, это значит, что либо он устал жить, так тоже бывает, либо на пути его собственной целительной энергии возникло какое-то препятствие. Вот это препятствие мне и нужно разрушить, а дальше он уже сам справится. В университете нас учили, что лучше это делать скальпелем и пилюлями, но мне кажется, что в большинстве случаев достаточно травок и иголок.
– Да, мне тоже так кажется, – экзальтированно воскликнула Мамарина, глядя на него восторженными глазами. – Вы посмотрите меня и дочку?
– Конечно, но давайте сперва все-таки перекусим, потом я вам помогу устроиться, а дальше уже и откроем нашу маленькую амбулаторию.
После обеда Маша, уже оправившаяся, убрала со стола, мужчины (кроме отца Максима) закурили, и доктор приступил к священнодействию. Сперва распеленали девочку, которая, сразу проснувшись, смотрела с интересом своими серенькими глазками и не плакала. Веласкес несколько раз, проверяя рефлексы, провел пальцем по ее ступням и ладоням, слегка пощекотал, отчего она сразу разулыбалась, после чего взял за запястье и на некоторое время замер. Потом переместил руку ей на голову, куда-то в район уха: я подумала, что сейчас она, испугавшись, разрыдается, но она лежала тихо. Лицо его выражало высшую степень сосредоточенности, глаза были полузакрыты – и я только сейчас обратила внимание, что его верхние веки как будто не доходят до нижних, то есть даже при закрытых глазах он как будто тайком наблюдал за окружающими: выглядело это очень неприятно. Молчание продлилось минуты три, после чего он, улыбнувшись, отнял руку и велел запеленывать малышку обратно, сообщив, что перед нами совершенный образец полностью здорового младенца, не нуждающегося ни в каких медицинских манипуляциях.
У него потребовали пояснений. Он отвечал сперва весьма неохотно, но после разговорился. По его словам выходило, что каждый из органов человеческого тела сообщает биением пульса о своем состоянии: он сравнил это с перекличкой в тюремной камере, где при поверке каждый откликается, когда называют его фамилию. И по тому, что сообщает пульс, можно судить не только о том, как работает та или иная часть человеческого тела, но и, если она неисправна, в чем заключается болезнь. Клавдия, тем временем пытавшаяся нащупать пульс на своей истонченной лапке, сообщила, что никакой разницы между несколькими ударами она не видит. Доктор, усмехнувшись, сказал, что ему больше года пришлось по нескольку часов в день тренировать чувствительность подушечек пальцев, что было особенно трудно, учитывая, сколько хозяйственной работы ему приходится делать теми же самыми руками. Но в результате он добился того, что может на ощупь отличить год, прочеканенный на монетке в половину или четверть копейки.
Почему-то это сообщение вызвало немедленную ажитацию среди гостей: я много раз замечала, что у русских мужчин (между прочим, и у англичан тоже, но в меньшей степени) ужасно развито это стремление к соперничеству в нелепейших и непрактичнейших занятиях – мне случалось видеть, как четверо седобородых врачей, позабыв прочие дела, прочесывали густо пахнущие кусты сирени в поисках пятилипесткового цветка, чтобы его немедленно съесть под завистливым взглядом остальных. Шленский, отец Максим и даже Рундальцов потащили из карманов свои портмоне, чтобы отыскать там монетки помельче и поистертее. Мамарина и Клавдия смотрели на них с тем снисходительным выражением, с которым девочки-подростки обычно смотрят на младших братьев. Даже кормилица, постоянно сохранявшая на лице выражение тупой покорности судьбе (отчего всегда казалась мне похожей на не полностью ожившую статую Будды) как-то осклабилась: очевидно, половое превосходство было выше сословных чувств. Из груды медяков были извлечены несколько копеек и полушек. Сперва собирались завязать доктору глаза, но на это он не согласился, пообещав, что подсматривать не станет. Первые две монетки он определил безупречно, назвав не только номинал и год, но еще и прокомментировав степень истертости. На третьей, впрочем, застрял, проговорив, нахмурившись: «Нет, тут