Я град; я катящийся топот,
Движенье без ног и копыт:
Купите мой жизненный опыт,
Верните прижизненный быт.
И эту посмертную славу,
Вспухающую, как вода,
Отдам без раздумья за «явскую» Яву,
Какую курили тогда.
Или:
Корабли не причалят.
До земли добирается свист,
Но подводник печален
И не дует на пальцы связист.
Я тяжелый и страшен,
В животе ледяная вода.
Сколько танковых башен
Задевают весной невода!
Ну и наконец:
— Ах, дочка, мы с тобой не знали,
Что наш пропавший Алексей
Живет в нетопленом подвале,
Полузабытый от людей.
А что сама ты не узнала,
Что это твой жених и муж,
То эта жизнь — большая зала,
По ней гуляет много душ.
Цитаты можно множить: взгляд Степановой обращен к некоему призрачному посмертию или, на худой конец, к некоей сумеречной, между жизнью и смертью (вне жизни и смерти) зоне. В своей рецензии Григорий Дашевский хорошо описал, как выглядит, какой представляется читателю эта странная область, но вот вопрос — нет, не что хотел нам сказать автор — но какой смысл можно извлечь из такой направленности его взгляда. Потому что слишком это все ярко, резко и, избегая слова «талантливо», скажу: «безбашенно» — чтобы оставаться всего лишь остраненными, ужёстченными, полумистичными фантазиями на разрабатывавшуюся еще советской поэзией тему. А еще потому, что самые разные посмертия то и дело предстают перед нами в самых разных сочинениях самых разных авторов. Тут можно вспомнить и десятилетней давности роман «Свет в окошке» фантаста Святослава Логинова, и вышедший пять лет назад «Щукинск и города» Елены Некрасовой, и сравнительно недавнюю «Малую Глушу» Марии Галиной, и совсем уж недавнее «Устное народное творчество обитателей сектора М1» Линор Горалик — в нынешней словесности, и в стихах, и в прозе можно найти еще немало разного рода посмертий, и, наверное, неспроста.
Да, собственно, и у самой Степановой причудливое взаимопроникновение поту- и посюстороннего миров, реального и запредельного, — давняя, можно сказать, сквозная тема. Это и большая часть баллад из «Песен северных южан» (1999), поэма «Гостья» (2003), большие многоплановые поэмы «Проза Ивана Сидорова» (2008) и «Вторая проза Ивана Сидорова» (2010).
Рискну предположить, что дело здесь в том переломе исторического времени, которому мы все были свидетелями и который породил множество — миллионы — неприкаянных душ, выбитых из привычной житейской колеи в новое, в определенном смысле призрачное, эфемерно-неустойчивое существование. В смысле не столько даже прагматически-бытовом, сколько, я бы сказал — бытийственном. Вот эта массовая, глубинная, низовая интуиция ирреальности послесоветской жизни, а то и предчувствие новых сломов, видимо, и отражается, метафоризируется столь причудливым образом в стихах и прозе.
В «Киреевском» Степановой удалось увязать эту интуицию с одной из важных линий советской поэзии в сложный, прихотливый и, полагаю, насущный контрапункт песенных и непесенных ладов.
Одна из ее прежних книжек называлась «Физиология и малая история» (2005); «Киреевский» представляет нам, я бы сказал, «мифологию и большую историю». То ли это мифология исторических потрясений, то ли войны и неволи, то ли общей судьбы — каждый читатель найдет собственный ответ. Миф — он и есть миф, его можно трактовать как метафору, находить в нем свидетельства эпохальных сдвигов или, напротив, неизменные архетипы «коллективного бессознательного». Это «вещь в себе» и не взывает ни к осуждению, ни к реабилитации.
Аркадий ШТЫПЕЛЬ
Путеводитель по дважды загробному миру
Л. В. Ш а п о р и н а. Дневник. В двух томах. Вступительная статья В. Н. Сажина, подготовка текста, комментарии В. Ф. Петровой и В. Н. Сажина. М., «Новое литературное обозрение», 2011. Том 1, 592 стр. Том 2, 640 стр. («Россия в мемуарах»).
В 1922 году Осип Мандельштам написал эссе со знаковым названием «Конец романа». Исчезновение жанра он связывал с исчезновением стержня, на котором держался этот жанр, — отдельной биографии:
«Чувство времени, принадлежащего человеку для того, чтобы действовать, побеждать, гибнуть, любить, — это чувство времени составляло основной тон самочувствия европейского романа, ибо, еще раз повторяю, композиционная мера романа — человеческая биография... Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из бильярдных луз, и законами их деятельности, как столкновением шаров на бильярдном поле, управляет один принцип: угол падения равен углу отражения».
Дневник Любови Васильевны Шапориной (1879 — 1967) вполне мог бы служить опровержением этому тезису — ибо является отражением биографии, причем биографии классического образца, вполне пригодной для «большого» русского романа.
Выпускница Санкт-Петербургского женского училища ордена Святой Екатерины, известный художник, женщина, вышедшая замуж из чувства долга за талантливого студента-композитора на восемь лет моложе себя, рассчитывая стать опорой его дарованию, несчастная в этом браке, в том числе и в исходном устремлении: помощницей мужа стать не удалось. Дальше — создание первого в России театра марионеток; двое детей; отъезд в Париж; карьера художника по тканям; возвращение в Россию по просьбе мужа; смерть единственного по-настоящему близкого человека — младшей дочери; окончательное разрушение семьи, которая отныне состоит из троих чужих друг другу людей; разочарование в сыне-художнике, не способном — по мнению Шапориной — отнестись к собственному дару с надлежащей ответственностью; два чужих ребенка, спасенных от детприемника и, вероятно, от смерти, выращенных, воспитанных, возвращенных матери; знакомство, общение, дружба с писателями, художниками, музыкантами; успешная работа — режиссером, переводчиком, не осознаваемая, как бы и вовсе не замечаемая, ибо поставленная себе планка много выше, а все, что ниже нее, для рефлексии не существует вовсе; убеждение, что жизнь протрачена зря по собственной слабости и безволию; постоянная и тоже не всегда осознаваемая помощь людям вокруг; беззаветная любовь к внучке, не менее беззаветная любовь к отечеству; поздно осознанная отчужденность от большинства людей; искренний, постоянный интерес, внимание к красоте во всех ее формах; дневник — как единственный собеседник; почти девять десятков лет жизни.
И в жизнь эту уложились две революции, две мировые войны, крушение мира, коллективизация, террор, блокада — почти все, что мог придумать ХХ век.
Разве что арест удивительным образом обошел — несмотря на дворянское происхождение, эмиграцию и возвращение оттуда, грозди родственников за границей, неспособность отречься не только от друзей, но и просто от хороших знакомых, а также легендарную прямоту, помноженную на все — весьма несвоевременные — предрассудки происхождения и воспитания.
Впрочем, попытка вербовки все же была — посреди войны и блокады — и закончилась тем, что силы охраны советского правопорядка оставили в покое бесполезного и бестолкового информатора, рассказывавшего о знакомых только хорошее.
Везение, стечение обстоятельств, возможное для этих времени и места и — тем не менее — выглядящее как некая сюжетная необходимость, хранящая рассказчика до самого финала.
История настойчиво стучалась в биографию, время от времени меняла ее течение — но взломать так и не смогла. А годы спустя добавила к сюжету классический романный эпилог образца XIX века — одной из самых важных вещей, сделанных Шапориной, оказалась одна из самых личных и, казалось бы, никому, кроме нее, не нужных вещей — ее дневник.
Формально он охватывает семь десятилетий, с 1898 по 1967, но по-настоящему начинается с 1927 года (захватив 1917-й) и — с некоторыми лакунами — продолжается почти до конца жизни.
Историческую его ценность невозможно преувеличить. Л. В. Шапорина вела дневник для себя и собственной совести — беспорядочно, безоглядно и бесстрашно. Не делая поправок ни на родню, ни на цензуру — ибо дневники не предназначались для печати, — ни на всем известные организации, которые могли бы познакомиться с записями без спроса, по собственной инициативе.