– Ты предлагала мне остаться с тобой. Всерьез?
Она взмахнула руками, ладошки соприкоснулись с треском у подбородка, и разведенные локти образовали эффектную рамочку для ее полной высокой груди. До чего приятная, уютная женщина! Я вспомнил: ладошки у нее горячие, как химгрелка.
– Ой, боже ж мой, Иван Николаевич!.. С чего ж бы это я брехала? Я б Горелому тому и ни одной записочки не послала бы, провались он пропадом! Хай ему грець! Вы мне всегда были симпатичные и сейчас, вот как на духу! Если б вы пообещались мне, ей-богу, бросила б того Горелого. Вы все ж таки свой, советский, а он из лесу, ему еще пристраиваться надо.
Да, она действительно отвечала как на духу. Иконы в доме не было, только розовощекий товарищ Деревянко смотрел поверх нас ярко-синими очями. Нет, она совсем не считала себя сообщницей бандитов, Варвара! Отправляя записочки, она просто делала то, о чем просил ее мужчина. Если бы я "пообещался", она, очевидно, так же настойчиво и серьезно выполняла бы мои просьбы.
Понимала ли она, что из-за ее записочек гибли люди?
– Слушай, Варвара, - сказал я. - А как было бы с Ниной Семеренковой, если бы Горелый взял тебя с собой? Куда бы вы ее подевали?
Она пожала плечами.
– Жалко, конечно, девку, - сказала она. - Да ведь это ее дело. Война идет, столько всякого, не могу ж я об других жалиться.
"Наверно, она любила бы своего мужа и своих детей, - подумал я. - Вот только чужих детей она бы не любила. Если б надо было спасать своих, она бы чужих насмерть затоптала. Кусок из глотки вырвала, чтоб отдать своим. Впрочем, в иное, не военное, сытое время об этом не особенно догадывались бы. Ее, чего доброго, ставили бы в пример соседи-старушки. В хате или там в квартире у нее был бы идеальный порядок, буфет с посудой, вообще всякая наилучшая мебель, и чистота совершеннейшая, и все прочее, все сияло бы, все горело..."
* * *
Я вышел вместе с Варварой во двор, сказал Попеленко:
– Запри ее пока в сарай. Никуда не выпускай. Проследи, пусть возьмет еды и теплой одежды. Все.
– А вот если б при фашистских полицаях нашли бабу, которая нашим помогала, - усмехнулся Попеленко,- дали б они ей теплые вещи!
По-прежнему сыпал мелкий, моросящий дождь. Мы с Глумским прошли за калитку. Причитания во дворах Кривендихи и Семеренкова уже стихли, только изредка раздавались возгласы, похожие на всплески.
– Ну как, полегчало? - спросил председатель. - После разговора с Варварой по душам?
– Нет, - сказал я. - Мерзко. Мерзко оттого, что все проще, чем думал.
Он хмуро кивнул:
– Да... Если покопаться, то у каждого найдешь человеческий резон... Ты меня извини, что погорячился, обозвал.
– Ерунда, мелочи. Давай про дело. Записка уже поехала, времени мало. Надо организовать телегу, перевезти наши "мешки с деньгами" с заводика, - сказал я Глумскому.- И пустить слух. Для правдоподобия.
– Само собой, - сказал Глумский. -Не понимаю, что ли?
"Гнат уже подошел к лесу, - подумал я. - Не было бы у нас какого промаху!" Глумский насупленно и мрачно разглядывал меня. Снизу вверх, исподлобья. Над чем-то он размышлял - своим, глубинным, далеким.
– Лучше свалить "мешки" на Панском пепелище, в кузне, - сказал я. - Она стоит особняком и на высотке, там легче организовать круговую оборону. На всякий случай... хотя они вряд ли сунутся сейчас.
– Сделаем, - сказал Глумский.
Он продолжал буравить меня своими прищуренными глазками.
– Думаешь, к Сагайдачному они тебя пропустят? - спросил он.
– Думаю. Вот мы и проверим: действительно они клюнули на записку или нет?
Горелому был полный резон дать Сагайдачному съездить в Глухары для пересчета денег и документов, чтобы затем, дождавшись его возвращения, расспросить его и окончательно убедиться в том, что сообщение Варвары верно. Бывший шеф полицаев как-никак был связан с абвером и знал, конечно, что такое контрольная проверка. Без такой проверки он не мог идти на риск Значит, бандиты должны были пропустить нашего посыльного, то есть меня в Грушевый хутор к Сагайдачному. Все это вытекало из правил игры. Но правила-то были составлены нами, и всегда можно было ошибиться, играя за ту, лесную сторону, Случайность может все опровергнуть. И Глумский сказал:
– Так-так...
Шел мелкий дождь, все вокруг звенело от мороси, густо сыпалась листва на мокрую землю. Поникли золотые шары в палисадниках, пусто и неуютно стало за хатами, на огородах, и особенно остро чувствовалось, что, кроме этих побеленных, накрытых соломой деревянных коробочек, хранящих тепло, и уют, на многие версты вокруг все дико, безлюдно, холодно. Снова кто-то запричитал у Семеренковых. Я узнал голос Серафимы. Она там командовала на правах родственницы.
– Так, так, - повторил Глумский. - А может, я съезжу в Грушевый?
– Нет. Говорить с Сагайдачным должен я. Иначе ничего не выйдет.
Глумский кивнул, соглашаясь. Он знал, что я дружу со стариком. Но он не знал, какая нелегкая у меня задачка... Я все-таки надеялся. Верил.
– А потом тебе ехать в Ожин? - Глумский вздохнул и без всякой, казалось бы, связи с предыдущим спросил: - Слушай, как теперь Антонина будет, а? Одна? Пусть живет у меня... Нас со старухой только двое, дом не последний в деревне, ей будет хорошо. Негоже человеку быть едину - в старину правильно говорили. Она теперь сирота. Нет доли горше: чи итти в люди жити, чи дома журитись.
Для Глумского это была странная речь. Длинная и поэтическая. Я с удивлением посмотрел на него. Нахохлившись, убрав голову в плечи, он мудрым старым дятлом стоял передо мной и ждал ответа.
– А почему ей не у меня жить? - спросил я.
– Ты человек молодой, вольный. Мало ли что...
– Опять двадцать пять! - сказал я.
– Кажется, можно было бы закончить обсуждение этой темы, но председатель, упорно и твердо следуя за какой-то, пока что не ясной мне мыслью, светившейся в его прищуренных глазках, спросил, что называется, в лоб:
– А если ребенок? Или ты там не ночевал? Не знаешь, как это бывает у молодых? Не знаешь, как сухая солома от одной искры горит? Может, в своей городской школе того не проходил?
Он, Глумский, был деревенским мужиком и смотрел правде в глаза без всяких обиняков. Без дипломатии. Но эта прямота и резкость вызывали раздражение.
– Все? - спросил я. - Если ребенок, будем воспитывать! Ясно?
И я напыжился, ощущая себя настоящим мужчиной.
– Серафима - старая бабка, и хата ваша бедная,- сказал Глумский. - Сам подумай.
И тут я догадался. И даже всплеснул руками и привел:
– Слушай, Глумский, ты что же, загодя похоронку мне выписываешь? Вдаль глядишь, как стереотруба?
Мне теперь ясен стал этот дальний прицел и упрямая мысль, что крепко уселась в его угловатой, пришпиленной прямо к плечам, как будто без помощи шеи, голове. Красивое кино смотрел сейчас наш председатель. Я не возвращаюсь из леса, а Антонина невесткой-вдовой входит в дом Глумского, и они со своей старухой нянчат внука.
– У меня колхоз на руках, я привык вдаль глядеть,- сказал Глумский.- Еще не посеял, уже думаешь, как убирать. А ты зубы не скаль. Дело серьезное. И не о тебе речь, о других.
Хотел я ему сказать кое-что в стиле Серафимы, но удержался. Вспомнил мальчишку, бросившего в немецких автоматчиков гранату без запала. Других детей у Глумского не было. В деревне говорили про Тараса: "Чтоб такого построить, много материалу надо". Он был разом за трех сыновей, этот парубок. Еще до войны, лет четырнадцати, Тарас отличался самым высоким ростом в Глухарах.
– Ладно, - сказал я. - Извини. Это я от удивления.
– Индюки удивляются, - проворчал Глумский. - Всю жизнь удивляются, до рождества, пока не зарежут. А ты рассуди: до сих пор тебе везло. А впереди еще сколько? Ты тоже вдаль гляди. У тебя, честно говоря, много неприятных шансов. Тебе еще в Ожин после Сагайдачного ехать?
– Мне. Гупана уговорить. Это не просто.
– Вот-вот. Думаешь, они не перекроют дорогу? Дурачки?
Он трезво рассуждал, Глумский, трудно было возразить. По дороге в Ожин бандюги конечно же поставят нам запятую. Я бы выехал туда немедленно, пока записка, которая лежала в ватнике Гната, не попала по адресу. Но как требовать от Гупана людей, не переговорив предварительно с Сагайдачным? Пока что операция зависела от мирового посредника. Мне в этом раскладе выпадали две дальние дороги.
– Постараюсь выжить, - сказал я Глумскому.
– Так-то оно так. А думать о других надо. Ты не один на земле. До нас люди жили и после будут.
Он еще более насупился. Куртка его промокла насквозь. Капли влипали в нее, как в промокашку. После наших ползаний по карьеру сукно приобрело розоватый оттенок.
– Ты подумай, - сказал он.
Наверно, он не был бы председателем, если бы не умел заглядывать далеко. Но я не хотел думать о смерти. Тот, кого одолевали мрачные предчувствия, дрался с оглядкой. А если начинаешь беречь себя в бою, наверняка схлопочешь пулю. Все это были фронтовые истины, привезенные мною в Глухары в готовом виде, проверенные опытом тысяч людей.